Не был ли он, однако, лишь своеобразным вундеркиндом любви? Цветаева так не думала. В день его девятнадцатилетия она его поздравляет “с уже-судьбой, сущностью” и дарит ему оборванную на середине поговорку “si jeunesse savait”6 с поправкой: “Ваша — SAIT7”. Одно из его поздних писем она целует уже и почтительно, по ее признанию, как целуют руку: “Я была залита восхищением. Тбак нужно писать — письма, стихи, всё. Тбак нужно глядеть и понимать”. А писал он всего лишь про то, как она входит в его комнату и как выходит, — не про свои чувства, а подробно описывал, “прочитывал” ее движения, так что его сущность поэта была налицо.
“Не люблю моря. Сознаю всю огромность явления и не люблю. В который раз не люблю. (Как любовь, за которую душу отдам! И отдаю.)” — это парадоксы цветаевского эроса продолжают прибывать по почте к Гронскому. Ее нелюбовь любви, той любви, которую она именовала иногда тавтологически “любовной любовью”, — непременная тема переписки и с Пастернаком, Рильке, Тесковой и другими. Отношения полов для Цветаевой приобрели неразрешимость антропологического тупика, создавшегося в процессе эволюции Homo sapiens . Трещину между душой и телом в эросе человека культуры безмерная душа Цветаевой расширила до пропасти. Проблематична для нее не только физиология пола, особенно “непросветленный пол”, “пол, не знающий ходу к другому”, отвращение к чему она позже подчеркнет в письмах к Гронскому, но и психология “любовной любви”. Безмерная душа в каждый миг охватывает весь мир, а в любовной связи упирается в одного человека. Но разве не в переходе через границу “другого”=“ты” в бесконечный мир и, таким образом, в выходе из пола, тела, из времени и пространства — смысл любви? Через равносущего — да, но равносущность для Цветаевой — данное, а не результат решения той задачи, чтбо есть любовь.
Даже с равносущим лучше всего ей быть на расстоянии, то есть в переписке, поскольку письменное слово точнее, чем говорящее, проявит равносущность. “Слово — вторая плоть человека”8 и куда более близкая, чем первая, по цветаевской онтологии. Но и в переписке с равносущим возникает для нее дурная бесконечность любви — ее знаменитое письмо к Рильке о любви, “самой себя уничтожающей”9, произносит смертный приговор “любви во времени”. Для нее остается лишь любовь вне времени — когда связь осуществляется через память, сон, искусство (прежде всего поэзию), “тетрадь”, природу. Вот почему “настоящая встреча” с Гронским у нее произошла через “одухотворенные, одушевленные тела, тела-души ” деревьев, в которых она узнала и его, и себя. Время из любви она изгоняет пространством: “Встреча должна быть аркой. Не в упор (кто кого?), не две дороги вдоль (перекресток, чтоб вновь разойтись <…> а радугой. Арка: увечнённая встреча. Не встретились, а непрерывно встречаются. Вечность в настоящем времени”10. “Увечнённая встреча” — не перебор ли? Это аскеза ее слова. “Письмо не слова, а голос. (Слова мы подставляем.)”11 Цветаевские письма словесно дисциплинированы не меньше стихов. Как и дневниковая запись. Здесь тоже голос (обращенный к себе самой) и слово подчиняются дисциплине некоего священного брака, верны друг другу в радости и горе, в экзальтации и тоске, в чувстве и мысли (а если “верность” нарушена, следует приказ: “Додумать”).
Если не любит любовь, почему тогда готова за нее душу отдать, как пишет Гронскому?
Метафизика пола, сформировавшаяся в Цветаевой к ее тридцатилетию и продиктовавшая немалую долю ее стихов и поэм 20-х, не совпадает полностью с той, что раскрывается Цветаевой в литературе существования. Так, собственно, и должно быть в случае, когда поэтическое творчество не задает вопросы, а дает ответы. Цветаева объясняет Гронскому: “Толстой обратное Пушкину: Толстой искал, Пушкин — находил . Толстой обратное ПОЭТУ. Поэт может искать только рифмы, никак не смысла жизни, который — в нем дан . Искать формы ответа”. На “жизненном этапе”, однако, в той же переписке или записной книжке Цветаева вопросы задает и ответы дает порой не те, что в поэзии.
Каждая новая публикация архива, подтверждая стихийный и непреклонный платонизм Цветаевой (“Меня любил бы Платон”12 — эта мимолетная дневниковая запись удивляет силой самосознания, а не, скажем, самомнением), ее установку на совершенное “инобытие” в мире идей, детализирует драму ее одновременного стремления принять жизнь в “подобиях”, земную жизнь. И ответ тут только один для нее при всей нелюбви любви — именно любовь, “любовная любовь”. В черновике письма к Константину Родзевичу, прототипу героя “Поэмы Горы” и “Поэмы Конца”, есть такое объяснение: “…я скажу Вам тайну, только не смейтесь (не бойтесь!) <…> у меня еще нет души (NB! это после всего-то! 1932 г.), душа (по всем сказкам) таким существам дается только через любовь” (1923)13. Рассмеялась в нотабене она, а не адресат, кого она, видимо, в конце концов решила не слишком уж запутывать и в письме к кому раскрыла не свою “тайну”, а свою мироустановку: “Я сказала Вам: есть — Душа, Вы сказали мне: есть — Жизнь”14. Рассмеялась, отбирая дневниковые записи и черновики писем в Сводную тетрадь, над нелепостью “тайны” той, кто еще в 1920-м, переогромленная своей душой, себе самой объясняла: “В моих жилах течет не кровь, а душа”15, а в великих стихах 1922 года провозгласила: “Господи! Душа сбылась: / Умысел твой самый тайный”. Смысл “тайне” возвращает логическая сумма всех приведенных высказываний: мысль о том, что душа “сбывается”, дозревает до своего потенциала — Души — лишь через жизнь и любовь.
О том же, по сути, письмо, написанное через несколько лет, уже к Пастернаку (1927): “Ничто, Борис, не познается вдвоем <…> Только твое тело, к которому тебе ходу нет (входа нет ). Подумай: странность: целая область души, в которую я (ты) не могу одна, Я НЕ МОГУ ОДНА. И не бог нужен, а человек. Становление через второго. Sesam, цffne dich auf!!16Думаю, что если я была бы с человеком, которого бы очень любила — мало! — того героя поэмы тоже очень любила, нет, с таким — ну Колумбом — внутрь как я — я бы сказала, то есть узнала, установила, новооткрыла целый ряд изумительнейших вещей”17. Вот за что она была готова “душу отдать”, как через год писала Гронскому.
Психофизическая структура человеческого бытия — совсем не новость для Цветаевой: на дуализме душе-телесной любви стоит фундамент ее зрелой поэзии. Но одно дело снимать антиномии поэтическим мифом, другое — “внезапное озарение, что я целой себя <…> второй себя, другой себя, земной себя, а ради чего-нибудь жила же — не знаю, да, вопреки Поэме Конца. <…> Борис, это страшно сказать, но я телом никогда не была, ни в любви, ни в материнстве, всё отсветом…” (из того же письма Пастернаку).
Все же “телом”, по крайней мере в одной сфере бытия, она была — там, куда не ступала нога немалого числа ее современников. Об этом “теле” — только о нем — с уверенностью и легкостью в душе можем судить мы, потомки. Это тело пешехода. То тело, что быт периодически призадушивал в Цветаевой, вздохнуло во встрече с Гронским. Может быть, и не стоила подобная малость упоминания рядом с вещами действительно большими (материнство, любовь), если бы она не сказалась на возникновении и развитии любви Цветаевой и Гронского.
“Мы с тобой <…> встретились, — твои 20 л. — с моими!”— были бы эти слова тривиальной любовной риторикой, если бы не последовавшая формула: “Я не твое лучшее я, я твое дальшее я” — не дальнее, а дальшее, то есть то “я”, которое будет у Гронского несколько лет спустя. Залогом тому — удивительное сродство их натур: “Мы с тобой странно-похожи, страшно похожи” (дивилась она очередному совпадению в пристрастиях) — и та положительная обратная связь, на которой построен генератор любой энергии, любовную включая. Вопрос о “паспортных данных” романа (возраст, пол) возникал не в какой-нибудь там бальзаковской парадигме, а исключительно в цветаевской: “ Ты мне никогда ничем не показал, что ты человек . Ты все мог. Божественно <…> Сколько в юноше — девушки, до такой степени столько, что — кажется — может выйти и женщина, и мужчина. Природа вдохнула — и не выдохнула. Задумавшийся Бог”. Кстати, здесь нет противоречия с тем, что было сказано ею год назад Пастернаку (“не бог нужен, а человек”). Тогда она говорила о средстве (человеке), а не о цели, которая для нее неизменно — Бог, творец природы в числе бесконечного множества иных, человеку неизвестных проявлений. Познать в себе природное, земное как грань божественного — это она ищет и находит в отношениях с Гронским.