Тем более что сам Шайтанов — не любитель сшибок и стычек. “Полемике он предпочитает разбор с акцентом не на том, что для него неприемлемо, а как раз наоборот, на том, что ему кажется разумным и годящимся в дело” — так написал он о Веселовском. Но это применимо и к нему самому. Учение Веселовского относят к “академическим школам в русском литературоведении”. Если допустить, что и в критике существует своего рода “академическая школа”, то Игорь Шайтанов — характерный ее представитель.
Диапазон понятия “современная поэзия” у него достаточно широк. Статьи о Заболоцком, Асееве, Мартынове, Самойлове включены в книгу не “за компанию”, не “до кучи”. С увлечением писал о них автор в давние годы и привязанностям своим не изменил. Здесь “почва” критика, фундамент его вкуса. Затем наблюдается любопытный изгиб пути. В конце семидесятых и в восьмидесятые годы Шайтанов отдает предпочтение не прямым творческим наследникам Асеева и Мартынова, а поэтам совсем другого почерка — Прасолову, Рубцову, Юрию Кузнецову. Тогда это могло показаться странным, теперь становится понятнее: Шайтанову были ближе не те, кто отстаивает свою личность, свое индивидуальное письмо, а те, кто причастен к “преданию”.
Далее — новый поворот. Критики нашего с Шайтановым поколения стояли перед выбором: что лучше — эстрадная поэзия или “тихая” лирика? На этот вопрос Шайтанов, как я понимаю, для себя когда-то ответил так: лучше — Бродский. Это, пожалуй, главный положительный герой книги, а “Явление Бродского” — кульминационная ее глава. Здесь критик нашел, помимо прочего, пересечение со своими академическими интересами: его всегда занимала философская поэзия, и в 1989 году он выпустил монографию “Мыслящая муза” — о Поупе, Томсоне, Юнге, Тютчеве, Мерзлякове. В поэзии Шайтанов ценит прежде всего философичность, как на уровне темы, так и на уровне формы. Он не “выковыривает” из стихов цитаты-сентенции, не буквализует их. Он, так сказать, читает поэтику: “У Бродского смысл, кроме того, что он богато ассоциативен, подвижен — за счет резкой смены изобразительных планов: от отвлеченности афоризма к неожиданной подробности, будничности его сопровождающих жестов; за счет меняющейся точки зрения, которая то стремится к последней прямоте лирического высказывания, то оборачивается взглядом со стороны, ищущим объективности, бесстрастности даже в отношении собственных страстей”.
Доминанта схвачена. И аналитическое описание принимаешь. Это не прямолинейные восторги “фанатов” Бродского, которые своими суперлативными эпитетами только раздражают и провоцируют на сомнения в динамичности стиха позднего Бродского, на ехидные мысли о дефиците того самого “драйва”, который нобелиат считал важным свойством поэзии. Динамика — другой аспект, а верно прочесть главный “мессидж” Бродского, причем, повторю, не на цитатном, а на структурном уровне, — первейшая задача. Шайтанов с ней справился.
“Без Бродского” — называется статья, впервые опубликованная в начале 1996 года. “Русский Донн” становится для критика эталоном и точкой отсчета, степень “метафизичности” стихов — главным оценочным критерием. Потому высокую оценку получают, к примеру, Геннадий Русаков и Светлана Кекова, а “метаметафористы” и тем более концептуалисты в шайтановской версии “гамбургского счета”, как говорится, “не доезжают до города”. Что ж, задав книге свой вопрос “почему?”, получаешь вполне определенное “потому”. Такова индивидуальная позиция критика, дающая определенные познавательные результаты. Что не мешает другим критикам искать “метафизичность” в иных поэтических широтах. Допустим, у Айги и Сосноры — или, наоборот, у Кибирова и Пригова. Первых двух Шайтанов осторожно замалчивает, двух вторых отвергает с порога. Но его оппонентам, защитникам названных поэтов, наверное, стоит интерпретировать их не только на эстетическом, но и на философском уровне.
Кто же для критика остается значимым “в присутствии Бродского”? Кто по-настоящему укоренился в “поэтическом предании”? Приведу три цитаты.
“Не чуждающаяся повествовательности поэзия Чухонцева никогда не расслабляется в описательных длиннотах. Она всегда собранна, мускулиста, не забывает своего умения в отдельном слове, в бегло брошенном взгляде сопрячь далековатое, дать образ целого, даже если это — эпоха”.
“Сиюминутное видится как вечное, тем самым мифологизируется, не отменяя сокровенного — то как будто отступающего, то вновь подступающего слезой — знанья о не-вечности себя и своего”. Это — о Кушнере.
“Классическое преобладание вещественности в образе, озвученном „музыкой жизни” в ее повседневности”. Это — о Рейне.
Процитировав три характеристики, не могу не удержаться от того, чтобы сделать мгновенный “снимок” манеры самого критика. Ей присуща академическая детализированность и философический настрой в сочетании с эмоционально-оценочным нажимом.
Да, оценки здесь недвусмысленны. Чухонцев, Кушнер, Рейн — такой “пьедестал почета” объективно присутствует в книге. Он в значительной мере совпадает с нынешним культурным (я бы даже сказал: академическим) каноном. И именно Шайтанов дал аналитическое обоснование этим эстетическим предпочтениям “конца прекрасной эпохи”.
Его стихия, повторю, — позитив, утверждение. В отрицании критик, как мне кажется, менее удачлив. Тут характеристики не обладают изобразительной точностью, да и аналитизма бывает маловато. “Я не ценитель ее стихов, которые мне еще в большей мере кажутся виньетками, причудливо (но с умыслом) разбросанными по „казацкой” канве”. О ком это? О Елене Шварц, ниспровержение которой основано лишь на эссеистической книге да еще на том факте, что поэтесса любит бросаться пирожными и бутылками.
А в эссе “Графоман, брат эпигона” тотальная постмодернистская ироничность и “дурашливость” не развенчиваются (что в принципе возможно, если действовать тем же оружием — ироничностью, если пустить в ход критическое остроумие) — прямолинейно осуждаются. Эпигонство — удел хорошо подготовленных профессионалов. Настоящая графомания (о ней мне доводилось писать на основании опыта работы в литературной консультации) никакого отношения к эпигонству не имеет, она эстетически невинна. В шайтановском критическом дискурсе “графоман” — не более чем простое ругательство. Открытая же брань неизбежно подрывает доверие к оценкам автора.
И еще одно “pourquoi”, не разрешенное мной при чтении “Дела вкуса”. Согласен, что “штатные” концептуалисты несильно перегрузили золотой фонд отечественной поэзии, они жили “при сейчас”, а не “при всегда”. Но сам концептуалистский вектор (то есть открытое, демонстративное, порой театрализованное конструирование стиха) — разве не ощутим он у Веры Павловой, пылко привечаемой Шайтановым, разве не просвечивает он в верлибрах высоко оцененного критиком Алексея Алехина? Тут есть о чем еще подумать и поспорить.
Название книги Игоря Шайтанова — с подтекстом. Это не бытовое речение в том духе, что, мол, о вкусах не спорят. “Дело” здесь означает “работа”. Вкус — не стратегия критика, а инструмент познания. Работая своим вкусом, напрягая его, соотнося с чужими и чуждыми вкусами, критик осваивает современную словесность.
В книге “Дело вкуса” автор заявил собственную версию гамбургского счета современной русской поэзии. А такой счет, если вспомнить полный текст легендарного эссе Шкловского, выстраивается не монологически, а в процессе спора, состязания.
“Раз в году в гамбургском трактире собираются борцы.
Они борются при закрытых дверях и завешенных окнах.
Долго, некрасиво и тяжело.
Здесь устанавливаются истинные классы борцов — чтобы не исхалтуриться”.
Попробую гипотетически представить сегодняшний процесс борьбы. Кушнер, например, кладет на лопатки Кибирова… Чухонцев валит на ковер Рейна… Елена Шварц вошла в клинч с Верой Павловой… Нет, что-то не то.