Вернемся к Осташкову и к слепцовской методе его изучения. Личное знакомство “с живым материалом”, пишет он, — самый надежный способ изучения нравов, но и самый трудный. Оно эффективно лишь тогда, когда служит наблюдателю только средством, не целью. Стоит втянуться в интересы изучаемой среды, принять в них малейшее участие — и вы становитесь действующим лицом и не можете видеть жизнь в ее неприкосновенной полноте.
В то же время нельзя усердно разыгрывать роль наблюдателя, то есть постоянно думать о своей задаче, — это отвлекает от самого наблюдения, да к тому же ваш вид выдаст вас. Чтобы наблюдение принесло пользу, нужно “выбрать себе по возможности самую ничтожную, самую невыгодную роль и скромно пребывать в ней, почти не показывая признаков жизни”.
Что же увидел писатель за фасадом вывесок “Общественный банк”, “Общественный сад”, “Общественная библиотека” и т. п.? Бедность. “Это вовсе не та грязная, нищенская, свинская бедность, которой большею частию отличаются наши уездные города <…> эта бедность какая-то особенная, подрумяненная бедность, похожая на нищего в новом жилете и напоминающая вам отлично вычищенный сапог с дырой”.
“Город расположен чрезвычайно искусно. <…> Вы непременно заметите, что для каждой вещи выбрано именно такое место, на котором она больше выигрывает и привлекает на себя ваше внимание. А что делается в отдаленных улицах, того вы не увидите, потому что туда вам и идти незачем, да и мостовых там нет, там болото”. Теперь понятно, почему и в 2007 году самые убогие районы российских городов хуже всего связаны с центром?
И тут вспоминается год, когда я впервые прочитал слепцовские “Письма об Осташкове”, — 1986-й. Тогда в Альметьевске, районном центре Татарстана и городе моей далекой юности, начальство придумало козлотура в виде “Социально-педагогических комплексов” и принялось дудеть о нем на всю страну. Самым примечательным в этом изобретении были деревянные теремочки, установленные в каждом дворе именно так, чтобы их было видно в просвет меж домами проезжающим по главной улице высоким гостям. То, что эти теремочки сделались де-факто общественными туалетами, чиновников как-то не интересовало…
Городской (областной, республиканский) патриотизм — очень выгодная штука для любого правителя. “Осташ, — говорило Слепцову одно должностное лицо, — кровно убежден в том, что лучше его города быть не может, что Осташков так далеко ушел вперед, что уж ему учиться нечему, а что Россия должна только удивляться, на него глядя”.
“Осташковские граждане, — отмечает автор, — все отчасти смахивают на отставных солдат: бороду бреют, носят усы, осанку имеют воинственную и, когда говорят, отвечают — точно рапортуют начальству. Вообще дисциплина в нравах”.
В Альметьевске в 1986 году на каждом шагу стояли урны для мусора в виде забавных пингвинчиков с разинутой пастью. И хотя это не мешало горожанам захламлять улицы окурками и семечками, а во дворах после приезда мусоровозки оставались изрядные следы помоев — пингвинами нельзя было не гордиться. В Осташкове-1861 главным символом благоустроения служили столбики с резными ершами — одной из главных рыб озера Селигер. Вход на бульвар был перекрыт лабиринтом наподобие тех, что ставят на стадионах, — это охраняло зелень от бродивших по городу коров, но ничуть не мешало запрыгивать козам…
Образцовый порядок находит Слепцов и в “Доме благотворительных заведений”: у ворот стоит ящик с соломой, а рядом — колокольчик. Это контейнер для подкидышей — туда кладут младенца, и по звонку выходит служитель его забирать. Что ж, это лучше, нежели оставлять дитя на крыльце “до востребования”…
Не надо думать, будто писатель-нигилист норовил лишь разоблачать “потемкинские деревни”. Он шел глубже — ставил вопрос, возможно ли просвещение в условиях бедности и кабальной зависимости народа. “Что тут может сделать грамотность, когда у меня в брюхе пусто, дети кричат, жена в чахотке от климата и тачания голенищ? <…> Бедность одолела, до книг ли тут? Ведь это Ливерпуль! Та же монополия капитала, такой же денежный деспотизм; только мы еще вдобавок глупы, — сговариваться против хозяев не можем — боимся; а главное, у них же всегда в долгу”. Это говорит не бедняк, но один влиятельный горожанин из числа “толковых ругателей”.
Тот же либерал-скептик еще полтора столетия назад подметил другие проблемы, будоражащие российскую мысль и поныне. Ну, например, возвышение потребностей при ненасыщении первичных нужд: “Праздник пришел, я первым долгом маслом голову себе намажу и к обедне, потом гулять на бульвар или в театр. Нельзя же, у меня развитой вкус; тщеславие дурацкое так и прет <…>. Баба готова два дня не евши сидеть и детей поморить голодом, только бы на бульвар в шляпке сходить. <…> Девчонка от земли не отросла, а тоже в училище без кринолина ни за что не пойдет”.
Или — образование, не имеющее должной подоплеки ни до, ни после: “Поглядите вы на него в школе, где он вам об Тургеневе расскажет, и потом послушайте его через год по выходе из училища, когда уж он в работу пошел и начнет в воды шкуры мочить или из воде рыбу таскать. Вот тогда вы и увидите, какую пользу ему грамотность принесла”.
Наконец, проблема равенства и личного достоинства. Власти в самом прогрессивном духе повелели именовать всех жителей гражданами, вне зависимости от сословия. Обыватель же вообразил, что гражданин — просто более пристойное название для мещанина. “Как лакей у богатого барина никогда не назовет себя „лакеем”, а говорит: „Я камердинер”, „я дворецкий””.
Записавшись же в гильдию, осташ уже считает оскорблением сказать ему “гражданин” — ведь он теперь купец! А мы сегодня не потому ли никак не можем договориться насчет обращения, что мы тоже друг другу не ровня? Есть господа, есть граждане, есть товарищи, а есть и “эй, ты!”…
Кстати, в гильдию осташи записываются во избежание рекрутской повинности. В городе 307 купеческих капиталов, но из них лишь один первой гильдии и два — второй. Любопытно сравнить по этому показателю частных предпринимателей в нынешних российских городах…
По числу капиталов Осташков записали было в первый разряд, но это возлагало на купцов непомерные обязанности по благоустройству, и они упросили голову поехать в Питер добиваться снятия с города столь большой чести.
Городской голова Федор Савин — не просто богатый купец, это настоящий олигарх. Еще его отец учредил здесь банк “с тем, чтобы барыши с него шли на богоугодные учреждения”. И подавляющее большинство осташей оказалось в зависимости от этого банка. Механизм прост: при избытке рабочей силы цена ее падает, условия оплаты диктует фабрикант. “Но вы не забудьте, что рядом с этой нищетою стоит театр, разные там сады с музыкою и проч., то есть вещи, необыкновенно заманчивые для бедного человека и притом имеющие свойство страшно возбуждать тщеславие. Теперь эти удовольствия сделались такою необходимою потребностию, что последняя сапожница, питающаяся чуть ли не осиновою корою, считает величайшим несчастием не иметь кринолина и не быть на гулянье. Но на все это нужны деньги. Где же их взять? А банк-то на что? Вот он тут же, под руками, там двести тысяч лежат. Ну и что ж тут удивительного, что люди попадаются на этих удовольствиях, как мухи на меду?”
Этот собеседник Слепцова видит дальше, нежели отмеченный выше “ругатель”, — тут не просто “мещане во дворянстве”, тут, если угодно, людей “сажают на иглу”. “Заведен у нас такой порядок: граждан, которые не в состоянии уплатить долга банку, отдавать в заработки фабрикантам и заводчикам. Оно бы и ничего, пожалуй, не слишком еще бесчеловечно, да дело в том-то, что попавший в заработки должник большею частию так там и остается в неоплатном долгу вечным работником…”
Но откуда ж берутся приманки, ведь они не дешевы? — спрашивает писатель. “Тому, кто их устроивает? — Ни гроша не стоят. Театр, музыка, певчие, сады, бульвары, мостики, ерши и павильоны — все это делается на счет особых сборов, так называемых темных. Это очень ловкая штука. В том-то она и заключается, что ничего не стоит, а имеет вид благодеяния”.