Не скажешь же ему, что тaк мол и так, когда приезжал я к тебе, дед Никола, в прошлом годе и мы с тобой Татьяну-покойницу помянули крепко, то уехал я весь в тоске, и в такой тогда я был непросыхающей тоске, что и не помню уже, как жил той осенью, как с работы, из гаража, слетел ко всем чертям, как крутились рядом какие-то бабы, одна другой страшнее, а друзей по ту сторону бутылки и вовсе перестал различать… Вот и двое эти, чистенькие, хмырь и бабешка его разбитная, так ласково подъехали, так вовремя: обменяем твою квартирку на комнату, деньги получишь, деньги же нужны тебе?.. Ох как нужны были Вите деньги, ох как нужны! — и не прочухал, что подписывал, зачем подписывал. Очнулся, когда уже новые хозяева квартиры в дверь ломиться стали… Хвать документы — нет документов-то на квартиру, хвать паспорт, а в паспорте — прописка: Владимирская область, район… деревня… дом номер… Сунулся в родную милицию — долдонят: вы нам справочки сперва с места прописки, и то, и сё, и перекасё… Новые хозяева грозят свои замки вставить и вещи Витины на улицу покидать. А хмыря того с его бабешкой — ищи-свищи ветра в поле… И пришлось ехать по месту прописки, искать, “где эта улица, где этот дом”. Приехал, а там деревня — три двора, живут две старухи, одна слепая, другая глухая, остальные дома — головешки в крапиве, пожар прошлым летом был… И где сельсовет или как там ихняя власть называется — так одна старуха в одну сторону клешней машет, другая — в другую. Плюнул, поехал опять в Москву, правду искать. Поехать-то поехал, но до Москвы так и не добрался: сначала проснулся на какой-то малой станции, у пивного ларька, потом на Москве-Третьей, под платформой, где его Машка, Маха то есть, и подобрала. И — ни паспорта при нем, ничего. Приехал, значит.
И как это все деду Николе выложить? Старику семьдесят восемь, все трое детей померли, Татьяна, последняя, — полтора года назад. Внуки — кто где и не помнят его, а от Вити с Татьяной внуков так и не дождался. Выходит, один Витя и остался у него, любимый зять, такой же заядлый “грибных дел мастер”, как и сам дед Никола. И что ж, Витя ему: нате-здрасте, живу-обитаю по новому адресу, за насыпью Ярославской железной дороги, в новой земляной хоромине, а квартиру дочери вашей, тридцать лет назад ею от родного завода полученную, — обронил где-то, не помню где… Нет, нельзя этого всего, нельзя.
Наконец поезд, изогнувшись змеей, свернул с основного пути на Конаковскую одноколейку. Лес за окном захилел, потянулись бледно-зеленые мхи с чахлыми изогнутыми березками, через одну — сушняк. Народу в вагоне почти не осталось. Витя засобирался: подъезжаем к Моховому.
Не берет время эти места. Как и тридцать лет назад, за низкой платформой — грязно-серое станционное зданьице с лупоглазой блямбой неподвижных часов над слепым окошком кассы. По одну сторону от железки — садовые товарищества, домики-курятники жмутся друг к дружке среди полудохлых яблонек, по другую — цыганская слобода: самостройные дощатые бараки, еще во времена “сто первого километра” первым осевшим здесь табором поставленные прямо на землю; слева впереди, за переездом, — два ряда деревенских изб. Это и есть Моховое, его старый корень. Витя привычно поискал глазами дом деда Николы: второй от конца. Ничего, стоит.
Дед Никола на оклик вынырнул из заросшего бурьяном огорода, повертел головой. Засуетился, заковылял навстречу:
— Ёж-ты-тудыж-ты! Витька приехал! Я уж думал — все, не приедешь. Первая волна прошла, вторая — проходит, все, думаю, загулял парень, не до грибков…
Обнялись. Косточки у него, что у малого куренка, все наперечет. Голова в белой щетине торчком, и на макушке и на щеках, как у старого ежа. Вдруг заплакал.
— Ты чего, дед?
— Думал, забыл старого…. Без грибков останусь об этот год.
— Сам-то не ходил?
— Отходился я, Витя. Спина не гнется, колени не держат, к каждому грибку — пластом на землю ложись, на третьем уже и не встанешь…
— Так ты со мной не пойдешь?.. Ну ладно, я два раза схожу.
В избе первым делом выгрузил на стол гостинцы, огляделся, обнюхался.
— Ну и дых у тебя, дед. — Чуть не вырвалось: хуже, чем у нас с Махой. — Ты что ж, вторые рамы на лето не выставлял?
— Невмочь. Да и мерзну чего-то.
— Дверь хоть открывай — проветривать. А то вон даже мухи передохли с твоего дыху.
— А и пусть им! — смеется меленько, со свистом, в кашель.
— Все куришь?
— Курю, Витя. Еле дышу по ночам, а все дым пускаю. Городских-то привез?
Витя в ответ выложил из карманов пачки сигарет.
Все по-прежнему было в доме: закопченная, в трещинах печь (Татьяна последний раз лет пять назад белила); сиплые ходики с шишечками; “Рубин” под салфеткой, бывший их с Татьяной, отдаденный; прикроватные коврики с оленями и над дедовой кроватью — большая фотография Татьяны, посреди многой другой родни. На досках пола — дорожки облезлой краски, от двери к печке, к столу, от стола к кровати… Только клеенка на столе другая, новая.
Пока дед варил картоху, Витя сгонял на станцию, в магазин, уже к самому закрытию. Взял два серых кирпича. Когда возвращался, все обнюхивал их: нет, в Москве такого нет, даже запах другой.
Выпили за ужином немного — вторую бутылку оставили на завтра, а первую даже не допили, и дед заначил ее “на зиму”. Ну, пусть. Разговор шел неспешными кругами, в основном про первую волну, обильную на генералов и почему-то на лисички, про горе-грибников с местных дач:
— Митяй из первого дома с женой ходил, видел: по всему лесу соплюй-гриб раскидан. Ну не знаешь ты его, не бери, — ёж-ты, чего ж крошить-то?.. Черничники топчут, генералов рыщут! А где потопчут, там ить два года ничего не будет…
Про теперешнее Витино житье дед Никола впрямки спрашивать не решался, все вокруг да около: про работу, платят ли зарплату вовремя, хватает ли. Витя неохотно отозвался, что — да, платят пока, а насчет “хватает”… кому ж ее хватает?
— Чего корзина у тебя другая об этот год? Та вроде попривычней была.
Помнит, старый хрен.
— Эта зато больше. Больше войдет генералов.
— Ты остальных-то не бери. Если тaк только, березовых да красных — на пожарку завтра…
Витя почувствовал, как соскучился дед по жареным грибам.
— Возьму, дед, возьму. Все поместится.
— Пыхалку не бери. Ты ее об те года любил таскать на пожарку. Нy ее, к лешему. Безвкусная.
— Угу.
За окнами совсем стемнело. Наконец дед Никола решился:
— Зазнобу-то себе завел?
Витя кивнул.
— Чего ж… конечно. Мужик ты молодой, сам себе видный. И по хозяйству… надо.
Дед пожевал губами.
— Звать как ее?
— М-м-мария.
— Давай, Витя, выпьем за Марию…
— Тебе, дед, хватит.
— Ничего, маненечко. Ты, Витя, не стесняйся, об следующий год с ней вместе и приезжайте. Если живы будем.
Выпили за Марию, за “живы будем”. На фотографию Татьяны над дедовой кроватью Витя старался не смотреть.
В темноте дед долго ворочался в своем углу, охал, кашлял мокро, беспродыхно, и в низкой избе с наглухо закупоренными оконцами становилось совсем уж невмоготу.
Витя лежал тихо, маялся без сна, таращился в черный потолок и вдруг, сам не зная зачем, спросил:
— Дед, вот помрешь ты… когда тебя поминать? Есть Никола зимний, есть Никола летний. Ты — какой?
Дед перестал кашлять, затих. Наконец отозвался:
— Я — Никола грибной.
— Это когда же?
— Вот как встретишь в лесу первого об этот год генерала, тогда и поминай. И зимой, когда супец генеральский будешь нахлёбывать, тож поминай… Да ты погоди поминать-то, ёж-ты — поживу еще… маненько.