– Помилуйте, Александр Алексеевич, да как же можно удержать дворян от законного возмездия? У меня одна половина Москвы на Пугача кипит, вторая собственноручно разорвать его готова – вот как поворачивается. Когда его к Воскресенским воротам, как зверя в клетке, привезли, уж и не чаял, что живым на цепь посажу. Хоть и караул крепкий учинили – камнями в него кидались. Благородного звания! А как генерал Петр Иванович у нас объявился, совсем покою не стало: поведал он про такие злодейства Пугача, что у меня, грешного, кровь стыла. Дела такого свойства, что без ужаса слушать совсем нельзя. Нет, Александр Алексеевич, я право не знаю, как тут об милосердии язык повернуться может?
Волконский на мгновение остановился, посмотрел на генерал-прокурора. Тот сидел в мягком кресле, устало развалившись, с вымученным дорожной тряской посеревшим лицом, и упорно отмалчивался. Это молчание насторожило генерал-губернатора – неспроста же он завел речь про милосердие? Однако ж твердость характера заставила его кончить начатую мысль.
– Я вам по чести скажу, любезный Александр Алексеевич! В рассуждениях генерал-аншефа много разумного. Лучше, говорит, сейчас сто душ безвинных наказать, спасая впрок тысячи от соблазнительного примера, чем потом силой их усмирять. Жесточь к Пугачу не токмо воздаяние за его поступки, но и предостережение всей черни, к злодейству природную наклонность имеющую.
– Оно, может, и так, однако нам с вами не рассуждать, а исполнять волю императрицы надо. А воля ее такая… – Вяземский раскрыл лежавшую на коленях сафьяновую папку и выташил бумагу.
Волконский начал было читать с пункта первого, но генерал-прокурор не утерпел, ткнул пальцем в самый конец листа.
– Тут читайте!
«При экзекуциях чтоб никакого мучительства отнюдь не было и чтоб не более трех или четырех человек» – внятно прочел Волконский и запнулся: стреляный воробей, он в мягкосердечие императрицы никогда не верил. Да и какое мягкосердечие, если она собственного мужа, императора, охранять так велела, чтоб его удавили!
– С тем и приехал, – наставительно произнес Вяземский, не смягчая выражения.
Он ждал вопросов, но Волконский не спешил задавать их, ломая голову над тем подлинным, потаенным, упрятанным за словами императрицы. Всем известно: для того и слова существуют, чтобы скрывать за ними истину. Олнако же тайный смысл поступка Екатерины ускользал покуда от генерал-губернатора, и он спросил с великой осторожностью:
– Вы правы, князь, нам надо исполнять и делать противу всего, что в сердце императрицы скорбь вселить может.. Значит, токмо двух-трех казнить и без мучительства?.. Так не проще ли самозванца… повесить?
– Проще не значит умнее… Вы же сами сказали – Москва кипит.
– Ах вот оно что! – воскликнул Волконский, нутром почувствовав в этих словах ключ ко второму смыслу. – Так надо, чтоб каждый получил удовлетворение? И волки сыты, и овцы целы!
– Вы совершеннейшим образом правы!
– Но позвольте, Александр Алексеевич, как можно насытить наших волков без мучительства? Вы же знаете их!
– Князь, как на духу скажу, ответ на сие мною не сыскан. С тем к вам и пришел, надежду имея на ваш разум и опыт. Императрица, посылая, сказала, что это ее каприз.
– Каприз-каприз, – бессвязно повторил Волконский. – Экий заковыристый каприз, прямо оторопь берет!
– Дело такого свойства, что нужен нам человек ловкий, оборотистый, который… милосердие с топором совместит. У вас тут, князь, все люди на виду – назовите.
Волконский думал недолго:
– Есть, есть такой. Обер-полицмейстер полковник Архаров.
Генерал-прокурор Вяземский принял Николая Петровича Архарова в кабинете Волконского (сам хозяин сидел в глубине, за столом) и долго не начинал с ним разговора, сверля обер-полицмейстера Москвы всепроникающим взглядом, отчего тот оробел, утратил фрунт и стал думать черт знает о чем: о беспорядке в мундире, вскрывшихся провинностях и недозволительном вольнодумстве в лице. Архарову и невдомек было, что князь обеспокоил его нарочно, для сотрясения. Известно, что сотрясенный человек – старательный человек, кожей чувствующий зыбкость бытия и ветренность игривой фортуны. С таким можно было общаться без опаски, тут каждое слово, как в могилу. А дело было именно такое, с могильным холодком, ибо разгласи желание императрицы по Москве – конец всему. Матушка-императрица ко многому была снисходительна и о многом говорить дозволяла, но только не о том, что ее персоны касательно было…
Архаров Вяземскому понравился. Было в нем что-то монументальное, укрощающее. Он еще слова не сказал, а ясно было, что из такой широкой груди исходить может только рокот, любое буйство пресекающий. «Да он самой природой заложен для полицейской службы» – с невольным восхищением подумал генерал-прокурор.
– Князь Михаиле Никитич хвалил вас за вашу усердность и понятливость, – наконец произнес Вяземский.
– Рад служить по мере своих слабых сил, – ответил Архаров тем громоподобным голосом, которого и ожидал князь.
– Ведома ли вам, сударь, какая мера самозванцу уготована?
– Это справедливое воздаяние ждет вся Москва, – политично ответил обер- полицмейстер.
– Так-то оно так, однако сколько чернь не секи, ума не прибудет.
Архаров подумал, что раз заговорили про розги, то, должно, господа сенаторы живут в опасении волнений во время экзекуции. Потому ответил бодро, внушая уверенность всем своим обличием.
– Как сечь, ваше сиятельство. У меня секут, что и дурак умнеет.
Вяземский почувствовал раздражение от такой недогадливости. Волконский в ответ досадливо крякнул и, собираясь с мыслями, сыпанул на ноготь понюшку табака. Понюхал, сморщился, не чихнул и сказал в раздражении:
– Вот что, сударь, быть тебе на экзекуции распорядителем!
– Слушаюсь!
– И чтоб было все пристойно, без буйства.
– Не извольте беспокоиться.
– Со злодея глаз не спускай.
– Так точно.
– В сентенции (приговоре. – И.А.) сказано будет ему четвертование Так чтоб сделано все было скоро, без мучительства.
Архаров с недоумением посмотрел на генерал-губернатора.
– Простите, ваше сиятельство, я, кажется, изволил ослышаться. Четвертование, скоро и…
– Без мучительства! – закончил Волконский.
– Но?..
– Никаких но, сударь мой! Мы вам сейчас великую тайну откроем. Честь вам великая… Императрица по милосердию своему к умеренности взывает. Не должны мы быть лихими из-за того, что с варварами дело имеем! Ясно, милостивый государь?
– Совершенно ясно! Только как же… четвертование и без мучительства?
– А это ваше дело. Думайте, а проговоритесь кому – не языком, головой ответ держать станете, потому как дело это государственное – каприз.
Архаров был грешен пристрастием к ерофеичу. Но по необыкновенной крепости своей никогда с ног не валился, здравомыслия не терял и только грубел голосом. Однако ж после объяснения с Вяземским и Волконским обер-полицмейстер в рот ничего не брал и все думал: как это можно четвертовать без лютости? Генерал-губернатор дважды на день справлялся о том, что Архаров надумал, и тот каждый раз только руками разводил. Наконец, совсем отчаявшись, Николай Петрович призвал к себе палача, назначенного к экзекуции. Разговор из-за душевного смятения Архаров повел с ним без всяких замысловатостей – поднес для острастки под нос здоровенный кулак и, увидев, как у ката в глазах расплылось уважение, пояснил:
– Надо, чтоб Емеля казнен был без лютости.
– Такое никак невозможно, – прямодушно ответил палач.
Архаров еще раз кулак ему подсунул и произнес голосом генерал-губернатора:
– Сам знаю, но чтоб без лютости! А не сделаешь, так на себя пеняй.
И тут палача осенило:
– Разве с головы начать?
– Это как?
– Ее отсечением прервать мучительство.
Обер-полицмейстер задумался.
– А ты… голова!
– …Не поверите, ваше сиятельство, три дня сам не свой ходил, а потом как обушком по голове и – просветление! — проникновенно закончил рассказ о замысле палача Архаров.