На этой высоте двести пять, когда она была просто горой, “горкой”, по праздникам бывало гулянье — хороводы, танцы. Давно, когда Аксинья была еще девчонкой, бегала она с ребятишками поглядеть на девичьи хороводы, в которых ей принимать участие было рано, а когда заневестилась, то игры и хороводы пошли на убыль, потеснили их танцы под гармонь: “барыня”, кадриль и городские — краковяк и падеспань, а потом начали рассыпаться переплясы да частушки.
Аксинья помнит гулянье на Красную горку — на следующее после пасхи воскресенье. В этот день под липу выходили девки, нарядившись в самое лучшее, приходили и парни, считалось — выбирать невесту. Конечно, невесту выбирали не тут, но в день Красной горки решались будущие свадьбы, справлялись решенные ранее.
Хороводы водили в этот день под песни, и пелось в них, как парень выбирает жену. Аксинья до сих пор помнила обрывки этих песен:
Улица, улица, улица широкая
Заинька беленький...
Улица широкая, хоровод малешенек,
Хоровод малешенек, народ веселешенек,
Заинька беленький...
Хожу я, гуляю вдоль хоровода,
Вдоль хоровода, по всему народу.
Ищу, выбираю богатого тестя...
Парень выбирал тестя, потом тещу и, наконец, “хорошую невесту”.
В другой песне слова были милее:
Посреди двора да растет трава,
По траве цветы рассыпаются,
Цветик мой аленький,
Аленький-хорошенький
По траве идет красна девица,
Душа-девица, раскрасавица,
Цветик мой аленький,
Аленький-хорошенький.
А у ней коса до шелкова пояса
По плечам ручьем разливается,
Цветик мой аленький,
Аленький-хорошенький.
Ты взгляни на меня, душа-девица,
Ты пойди за меня, моя любушка,
Цветик мой аленький,
Аленький-хорошенький.
Но эта песня кончалась озорно — жених ругал и разгонял будущую родню, а в конце гнал прочь и “любушку”.
Аксинья считала, что злые люди испортили песню.
Аксинья рассказывает:
— На этой горе, по мягкой траве, по травушке-муравушке девицы водили хороводы на маргоски...
— Что-что — какие такие “маргоски”?
— Такой праздник весенний девичий. Я и сама не знала, что за маргоски, старух расспрашивала, тоже не знали, потом одна, девяносто годов, сказала: “Праздник этот по-церковному называют жен-мироносиц, а по-нашему, по-здешнему — маргоски, а почему так — не ведаю. На Орловщине так”.
Сначала березку завивают. А у нас березки только по селу, так завивали ракитовый кусток на речке, вешали на нем ленты из кос, крестики, с себя снятые, и под песни с куста снимали, и какой девице чей дарок достанется, то им обеим, значит, кумиться,— будут они друг дружке кумушки.
После этого бывало угощенье. Яйца приносили, на костре пекли или яишню жарили. А уж после угощения шли на горку — хороводы водить, игры играть. В тот день игры бывали тихие, девичьи. Одна игра — царевну выбирать: “Возьму я царевну” пели, все девушки в кругу, а одна ходит позади круга — она царевень.
— Как, кто?
— Царевень, царев сын. Она, царевень то есть, ходит, будто невесту выбирает. Просит: “Ты пусти в город, ты пусти в красен”. А царевны в ответ: “Те пощё в город, те пощё во красен?” А царевень: “Мне девиц смотреть, красавиц выбирать”. А они: “Тебе коя люба, коя пригожа, коя лучше всех?”
И уводит царевень царевну и опять ходит, уже с тою, другую выбирает, и так цела пленица девок идет за перьвой, покуда всех из города не заберут.
— Значит, негожих нет?
— Нет, все пригожие, все хорошие, все лучше всех. Потому — праздник.
Сказывают, теперь, когда свадьбу справляют, молодые круг обелиска ходят и венок кладут. Я не видала, давно в своем селе не была.
“...ЕЙ В ДРУГУЮ СТОРОНУ...”
Лора Яковлевна
Лора двигалась на восток постепенно, не хотела уезжать далеко от Киева, еще надеялась — остановят фашистов, не может быть, чтобы не остановили. Она выбирала города, где жили друзья, родственники, просто знакомые. Сначала Нежин, потом Конотоп, затем Курск. Переезды были тяжелы, поезда забиты — все двигались на восток. Иногда она заставала знакомых на отъезде, они удивлялись, уговаривали-поторапливаться, звали с собой. Бездомная беженская жизнь для Лоры, которая стремилась осесть где-нибудь на Украине, только затягивалась, удлинялась.
Осенью 1941 года Лора добралась до Барнаула. Было холодное октябрьское утро, ночью, видно, прошли заморозки, на траве возле перрона виднелся нерастаявший иней. Но солнце поднималось на чистом безоблачном небе, и день обещал быть теплым.
Лора потащила вещи в камеру хранения. Рюкзак, два чемодана, за один держалась четырехлетняя хныкающая Лилька. “Лиля, быстрее!” — поминутно подгоняла Лора. Девочка замерзла, носик покраснел, был влажным. Лоре хотелось скорее освободиться от вещей. К десяти ровно она придет в крайком партии — просить работу в газете. С этого начиналась на каждом новом месте ее кочевая жизнь. До сих пор ей не везло, но если бы она попала наконец в редакцию, то согласилась бы делать любую работу.
Возле деревянного сарая стояла большая очередь. Лора догадалась, что этот сарай и есть камера хранения. А Лиля, как назло, едва тащилась, поминутно спотыкаясь и дергая чемодан. Наконец они стали в очередь. Лора оглядела хмурых, невыспавшихся людей. С детьми почти никого не было, детей, как видно, увезли раньше, еще летом. Только у одной женщины было двое — девочка лет восьми и мальчик Лилиного возраста. У женщины был большой опустившийся книзу живот. “Бедная, ей, должно быть, скоро рожать,— подумала Лора,— куда ж она едет?” Но что делать таким, их было немало, и приходилось ехать, спасать детей — родившихся и тех, кто вскоре появится на свет.
Очередь двигалась медленно, вяло, у некоторых было совсем мало вещей — чемоданчик, узелок, у других — большой багаж в десять мест.
К окну подошел молодой мужчина, худое лицо обросло жиденькой рыжеватой бородкой. Что-то странное было в нем, Лора не сразу увидела,— да, он был босой. Узкие коротенькие брюки высоко открывали посиневшие от холода грязные ступни. Мужчина был одет в широкое, колоколом, женское пальто. Голова в реденьких волосах, без шапки. Голубые глаза его глядели на приемщицу с мольбой. Он сдавал мешок, завязанный веревкой, и дорожную корзинку с ручкой, из тех, что раньше заменяли чемоданы, запертую висячим замком. Приемщица бросила мешок на полку, а когда схватила корзинку, неожиданно легкую, застыла, будто прислушиваясь, и вдруг закричала:
— Чтой-то там? Ктой-то там у вас? Ишь что придумали! — и пихнула корзинку обратно. Из корзинки раздалось жалостное мяуканье.
Босоногий умолял взять корзину — совсем не надолго, часа на два, не больше, ему надо пойти по важному делу, туда с кошкой никак нельзя, и он двигал корзинку к приемщице, а она злилась, толкала корзинку к босоногому. Напуганная кошка мяукала все громче и тоскливее.
— Киса, киса,— обрадовались дети беременной женщины.
— Там киска,— прошептала Лиля.
Кто-то в очереди засмеялся, но тут же замолк. Люди уже озлились на странного человека, торопили, гнали его от окна. Он покорно взял корзинку за ручку, забормотал что-то непонятное, должно быть, успокаивал кошку и уже сделал шаг от окна.