Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В сорок шестом году, как исполнилось Грише пятнадцать, отвезла его Аксинья в Орел, определять в железнодорожное училище. Надо парню профессию дать, хорошо бы выучить на машиниста.

Жизнь была еще трудная, малый рос впроголодь, был бледный, тощий, шея длинная, щеки впалые. Забраковала его медкомиссия. Сказал начальник Аксинье: “Подкормить его надо, мамаша, пусть поправится, на будущий год примем”. Она в плач: “Как я его подкормлю, чем? У меня трое на одних руках. Да он, миленький мой, сколь трудился, мне помогал: и копал, и сеял, и плетни плел, и воду с речки таскал, и дрова колол, все на одной похлебке. С чего ему толстеть было, тут и рость не с чего. Возьмите, пожалейте нас”.

Приняли Гришу. Начал учиться, старался, хоть и трудно ему было. Позабыл, что в школе проходил. Да и сколько он в школе был? Сидит над учебниками — не понимает, ручку с пером в пальцах не уладит, загрубели, задубели руки. Может, не сладил бы парнишка с ученьем, да, спасибо, нашелся добрый человек в училище, мастер по слесарному делу. Был раньше машинистом, а теперь, после ранения, в училище да по совместительству на старом маневровом паровозе, через ночь. Начал он изредка брать с собой Гришу, все ему показывал, научил с паровозом управляться. Мастер говорил: “Учебники — это хорошо, это теория, а паровоз тебе будет практика”. И верно: начали учебники для парня проясняться. Повеселел Гриша — ученье на лад пошло.

Принимали их в училище — одели и обули. Шинелей тогда форменных не было, не из чего шить, дали ватные стеганки, брючонки нетеплые, миткалевые, ботинки на резиновой подошве. Сказали: обмундирование даем на два года, берегите.

Гриша парень хозяйственный — ботинки взял на два номера больше: нога за два года вырастет, ботинки малы будут. А что сейчас велики, он потерпит. Набьет носки газетой. Года не прошло, потрескались в ботинках верха.

Отпустили ребят домой на Октябрьские праздники. И велели приодеться и харчей подхватить сколько-нибудь. Только отпуск дали небольшой — с дорогой три дня.

Отправился Гриша поездом бесплатно, а там надо было ловить попутную машину, автобусы не ходили, или проситься на подводу, может, подвезут. Не вышло у Гриши, никто не посадил, попутных было мало, и стеснительный он: два раза руку поднял — не взяли, третью машину сам пропустил. Так и шел двадцать километров пехом.

Пришел к ночи, в расстройстве: оторвались у ботинок подошвы, насилу добрел. День в дороге прошел, значит, завтра в обратный путь.

Накормила Аксинья сына чем могла, за куском хлеба к соседке сбегала, картошка своя, правда, без масла, зато с яичком. Вымыла мать Гришу возле печки, велела на печь лезть, к ребятам, а сама подхватила его ботинки и побежала к деду Самохвалову, сапожнику, Христом-богом просить, чтобы починил к утру парню ботинки, да понадежней.

Дед Самохвалов повертел, посмотрел и сказал: починить нельзя, ботинки не рантовые, на клею, если гвоздями прибить, на два дня хватит, а клея у него нет, да и верха худые. Лучше эти ботинки бросить.

Аксинья загоревала: и так бед хватает, а тут еще с обувкой. Где ее взять? Закряхтел дед, полез па чердак, вернулся с крепкими башмаками — кожаные, на толстой подошве. Немецкие. С убитого немца снятые.

Аксинья говорит сапожнику — не знаю, подойдут ли, а про себя думает: “Ну как не захочет Гриша этих ботинок”. Спрашивает деда, что он с нее возьмет. А дед ей: “С ума сошла, баба, чтоб я тебе, солдатской вдове, немецкие ботинки продавал? Тащи домой, пускай малец померяет, а эти фезеушные я как-нибудь на гвоздях улажу”.

Пришла Аксинья домой, Гришенька ее спит крепким сном. Отерла Аксинья башмаки немецкие, смазала старой корочкой от сальца, поставила на пол возле печки, сама на постель легла, а спать не может. Башмаки спать не дают. Взглянет на них — на сердце нехорошо. А что нехорошо, не знает. Плохо и плохо. Встала, вынесла ботинки в сени. Легла, но опять же не спится. О судьбе своей раздумалась, о детях, о Грише, как ему тяжко пришлось, да и конца не видно, сколько трудного им всем переносить. Еще только война кончилась, еще кругом разорение и горе.

Вот и вставать пора, сынка кормить, да в обратный путь провожать, и к деду Самохвалову за ботинками бежать, за фезеушными.

Гриша проснулся, принесла Аксинья башмаки из сеней. И как угадала: не хочет Гриша их надевать. Заволновался, раскипятился — куда она его ботинки дела, да он лучше проводом подошвы прикрутит, чем с немца убитого ботинки наденет. Она ему: они нас дотла разорили, что значит пару ботинок взять? “А что ребята подумают, что скажут? Не хочу!”

Побежала Аксинья к Самохвалову. А тут вроде подарок ее ждет. Дед говорит: а ну, думаю, как не захочет парень немецких башмаков. Гляди-ко, всю ночь работал и вон что смастерил: из двух пар — одну, советско-немецкие ботинки, и не поймешь, где что. Дед смеется, улыбается и Аксинья, благодарит деда.

Неплохие башмаки получились. В них Гриша ушел и носил их до новой выдачи. А рос парень плохо, расти еще не с чего было.

Даже из тех трех яиц, что дала мать кроме картошки печеной Грише в дорогу, два взял паромщик за перевоз. Я, говорит, тебя туда даром перевозил, у тебя ничего не было, а теперь с тебя двойная плата.

Разные бывают люди.

Вырос Гриша, стал Григорием Федоровичем, знатным машинистом. Практику у него проходят ребята из железнодорожного училища. Эти уже одеты-обуты в лучшем виде — в шинелях ходят, с золотыми пуговицами, да все такие здоровые, в пятнадцать лет усатые, рослые.

И два сына Григория Федоровича, вслед за отцом, пошли работать на железную дорогу. Небалованные выросли, воспитаны в строгости, да и как иначе.

Детство свое Григорий Федорович помнит хорошо.

ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ

Мария Николаевна

Шуба, шубка беличья, нарядная. Теперь просто одежка: днем надеть, ночью — прикрыться. А в дороге и под голову положить.

Уехали из Саратова. Боялись второй военной зимы, хищных немецких самолетов.

И вот первое утро в селе Алтайском...

Дети едят хлеб — по толстому ломтю отрезала Маша каждому. Настоящий ржаной хлеб, хорошо пропеченный, душистый, с поджаристой нижней коркой — подовый. Хлеб она смазала маслом, золотистым топленым маслом в крупинках. У масла свой аромат — свежеистопленного сливочного. Хлеб с маслом — уже чудо.

А сверх масла еще мед — гречишный, густой, темного цвета. Дух меда не заглушал духа ржи и масла, и все три духа наполняли дыхание детей и матери, успокаивали, обнадеживали сытостью.

Маша смотрела на жующих детей, на блаженные лица, перемазанные маслом и медом, и сама наслаждалась щедрым алтайским завтраком.

Хлеб Маша получила по аттестату за три дня сразу, а масло и мед выменяла на базаре, пока дети еще спали, на рубашку Николая.

Что ждет их впереди — неизвестно, и еще надо добраться до места, но голодная саратовская зима позади, кончилась жизнь у чужих безучастных людей, которые выбрасывали в мусорный ящик хлеб, проросший зеленой плесенью, и позади ужасная болезнь Митеньки, которого едва удалось спасти.

Сколько раз за минувшую зиму Маша каялась, что не послушала мужа, не поехала к старому Пылаеву в Казахстан. Она не хотела обременять да и просто побаивалась старика. Конечно, она поступила самовольно, поехав в Саратов, и там все сложилось не так, как она надеялась.

Машу обещала принять жена профессора Лагодина — два пожилых человека жили в большой квартире. На Машин звонок из Москвы профессорша ответила согласием: да-да, они потеснятся, конечно, что делать — война, общее бедствие. Маша не расслышала в ее голосе сомнения, но вскоре убедилась — кто не задет войной, не всегда способен понять тех, кого война прогнала из дома.

В профессорской квартире был свой устоявшийся порядок — и расстановка мебели, и пожилая услужливая домработница, и часы приема пищи и занятий профессора с аспирантами. Прошло десять дней, и все еще не было решено, в какой из трех комнат можно поселить Машу с детьми. Они спали то на одном диване, то на другом, а вещи лежали нераспакованными в прихожей. Тягостным для Маши было и то, что все ее попытки обособиться в еде встречали сопротивление Лагодиной, женщины любезной, светской и для Маши еще более далекой, чем профессор, с которым она была знакома через Николая.

20
{"b":"313615","o":1}