Литмир - Электронная Библиотека
A
A

ПУТЬ НА АЛТАЙ 

Мария Николаевна 

Тревога и ожидание сплелись единым жгутом в те годы, не давали вольно дышать. Тревога за мужа, за детей, мать, ожидание писем, вестей, тревожное ожидание военных сводок, томительное ожидание второго фронта, ожидание выдачи продуктов по карточкам, керосина в многодневной очереди, ожидание отбоя во время воздушной тревоги.

Отлились в памяти картины народной беды, особенно видные в дороге — в поездах, на станциях.

Всего Мария Николаевна не запомнила, а после удара, нанесенного ей войной, что-то и совсем выпало из памяти, осталась чернота, черная полоса, будто кто провел тушью по отдельным дням и месяцам ее жизни.

Лето сорок второго года... Шли жестокие бои под Сталинградом. Слушали сводки с фронтов, ждали вестей, собирались, как в первые дни войны, у репродукторов. Сводки были коротки, скупы. Немец стал бомбить Саратов.

Как ни трудно, как ни страшно было стронуться с места, двинуться в неизвестность с детьми, Маша решила уехать. Не бомбежки пугали ее, они были не так часты, Машу страшила зима в Саратове, полуголодная, одинокая,— повторение прошлой. Правда, Маша получила аттестат за мужа — ополченцы стали кадровыми военными. Но особых перемен в жизни, не считая денег, аттестат не сулил.

Нелегко было Марии Николаевне получить разрешение на выезд, взять билеты до Бийска. На Алтае, за Бийском, в селе Новая Белокуриха, где был небольшой курорт на теплых источниках, работала знакомая — детский врач из Москвы. С ней Маша списалась, можно было надеяться на работу в интернате для детей военных врачей и фельдшеров. Алтай манил как верное убежище, как надежда на избавление от голодной жизни. А ехать к старшему Пылаеву в Казахстан Маша опять не решилась — с ним и так было семь человек.

Вещи на вокзал перевезли с утра на трамвае, сдали на хранение, помог студент-географ. Поезд уходил днем, провожала Евдокия Терентьевна. Бежали до вокзала с детской коляской; в ней Митя, мешок с керосинкой, еще мешок — с горшком и кастрюлькой. Дорога долгая. Маша боялась за Митю после его болезни.

Прямых поездов на большие расстояния не было, Машу страшили пересадки. Весь путь на восток запомнился ей как непрерывная тревога за детей и надрывное таскание узлов и чемоданов. У Мити заболел животик, Катя кашляла, начинался бронхит. Если была на вокзале детская комната, Маша шла туда, проходили пропускник, без этого не принимали, да Маша и не пыталась миновать санобработки, боялась вшей.

На одной из пересадок пришлось почти сутки провести в зале ожидания. Маша обратила внимание на женщину с тремя детьми. Двое постарше спали на узлах, а маленького мать держала на коленях, поднимала поочередно его посиневшие ручки, дышала на них, согревая. У младенца запрокинулась головка, Маша хотела сказать матери, что это вредно для спящего, но тут увидела полуоткрытый ротик, по которому ползала муха, и поняла: ребенок мертв. Подходили соседки, потом появилась женщина в белом халате — врач или медсестра, следом пришел начальник вокзала, долго уговаривали ее и вместе с ребенком увели. Вернулась она одна, села, закрыла лицо платком, сдернутым с головы, и сидела, тихо постанывая. К ней подходили такие же, как она, странницы, расспрашивали, уговаривали.

Маше сказали, что ребенок страдал животиком, плакал, предлагали отправить в больницу, но мать не отдавала одного, а поехать с ним не могла, не с кем оставить двух других — трех и пяти лет.

Теперь же, когда тело маленького взяли на вскрытие, мать маялась горем. Она не плакала, а все говорила и говорила: зачем делать вскрытие, он и так настрадался, согласилась — пусть хоронят на прибольничном кладбище, самой ей не похоронить, врачиха сказала, возле морга много детских могил, только сделают ли надпись: “Костенька Сысоев, год и пять месяцев”,— она просила сделать, чтобы найти, когда война кончится.

Женщины постепенно расходились, укладывались спать, кто на чем, а несчастная мать все продолжала говорить. Из ее тихого бормотания до Марии Николаевны доходили отдельные слова: “Что ж я теперь папке нашему скажу... не довезла тебя, сынок, прости меня... один тут останешься... все будут, а Костеньки нашего не будет...”

Дети, детишки, ребята наши, малые и большие, сколько вы натерпелись, сколько набедовались. Сколько вас убито-замучено, а скольких мы сами не смогли уберечь. И болели, и голодали, и терялись, и пропадали наши дети. И угоняли их, и стреляли их, и топили, и жгли фашисты.

В Челябинске на вокзале Маша устроила своих в детской комнате, убаюкала Митю, пошла к вещам, оставленным под догляд хорошим людям. Поезд через четыре часа, договорилась с носильщиком за хлеб и две пачки махорки — он обещал посадить, занять место в вагоне, поезд сквозной, стоит семь минут. Хлеб отдавать было жалко, но за одну махорку носильщик не соглашался. А Маше разве справиться — двое детей, два чемодана, два узла с постелями, еще корзинка со всякой мелочью, необходимой в дороге. Когда-то Маша кляла себя, что потащила из Москвы столько вещей, но уже в Саратове поняла, что все, называемое теперь с пренебрежением барахлом, помогло им тогда выжить.

Носильщик выпросил у Маши пачку махорки вперед, успокоил — все будет в полном порядке. К посадке он не пришел.

С Митей на одной руке, в другой чемодан, за него держится Катя, пробивалась Маша в вагон — занять место. Потом проталкивалась обратно, и бегом к брошенным вещам, и опять к вагону с узлом и чемоданом. Бежать ли за вторым узлом и корзинкой? Оставалась одна минута. Побежала, но задохлась, испугалась, повернула, поезд уже пошел, вскочила в чужой вагон, добралась до своего, а там крик: в голос плачет Катя, кричит Митя, причитают соседки, ревут дети. И вдруг — вот радость! — появился солдатик с их брошенными вещами: увидал в окно, выскочил, подхватил и успел догнать последний вагон.

Посадка в Челябинске осталась при Марии Николаевне навсегда: в ночных кошмарах, в сердечных приступах, в болезненном жару — она тяжело бежит, догоняя уходящий поезд.

В Бийск приехали к ночи. Зал ожидания был пуст, чист и заперт. На дверях табличка: “Для военнослужащих”. Вдруг Маша схватилась где сумочка с документами и деньгами? Забыла в вагоне! Кинулась обратно. Поезд, уже без света, стоял у платформы. В темноте нашарила сумку и выпрыгнула на ходу. Поезд уходил на запасный путь.

Пошла делегация к начальнику вокзала: просим пустить на ночь женщин с детьми. Но инструкция сильнее жалости, начальник — женщина твердая — не пустила. Однако согласилась открыть на ночь помещение касс, деревянный сарайчик — пускай ночуют. Там на заплеванном, неметеном полу, в большой тесноте стали укладываться женщины с детьми. Духота, дурной запах от немытых тел и детских горшков, из-под потолка бьет в глаза лампа в пятьсот ватт.

Несколько семей образуют небольшой табор под стеной вокзала, на площади. Холодно, конец сентября, Маша разворачивает узлы с подушками и одеялами, устраивает подобие большого спального мешка, укладывает детей, ложится с краю сама, укрывшись отдельным одеялом, чтобы не будить ребят, когда придет ее очередь дежурить. Договорились о двухчасовой смене, чтобы не проспать вещи,— в поездах только и разговору, что о лихих людях. Маша забывается быстрым зыбким сном и просыпается внезапно, будто от толчка,— над ней нависло лицо, пристальный взгляд, черные усики. “Пшел, пшел, убирайся”,— шипит Маша, чернявый отскакивает. Дежурный храпит вовсю. Бездонное черное небо, холодная россыпь мелких звезд. Над лицами спящих детей колышется теплое дыхание. Маша с трудом поднимается Видно, ей дежурить. Зыбко, зевается, дрожь...

Сентябрь 1942 г.

...Ты просишь написать больше о себе. По-прежнему работаю агитатором, ты получила аттестат, знаешь, что я теперь капитан, звание примерно соответствует кандидату наук, каким и являюсь. Пока нет у меня фотографии, вот тебе мой портрет (смотрю в зеркало): молодой, красивый, здоровый (о легких моих не беспокойся), на груди медаль “За отвагу”...

...Как часто я думаю о тебе и жду, жду, когда увижу, обниму, когда нежданно-негаданно войду к вам в дом. Соскучился по тебе, по деткам, сынок растет, а я не вижу. Пиши о них побольше и о себе тоже.

27
{"b":"313615","o":1}