Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Бледный и как бы разбитый, цезарь лежал теперь на диване. Он бессмысленно уставился глазами в пространство, не способный шевельнуться. Александр держал его дрожащую руку, и когда придворный врач, человек средних лет, любившей пожить в свое удовольствие, подошел к художнику и сделал ему знак отойти, желая заступить его место, Каракалла тихим голосом приказал юноше остаться.

Как только прерванная умственная деятельность императора возобновилась, его мысли снова вернулись к причине последнего припадка. Он с горьким, умоляющим взглядом просил Александра еще раз подать ему табличку, но художник сказал, и Каракалла, по-видимому, охотно поверил этому, что он раздавил воск на дощечке во время припадка. Больной сам чувствовал, что подобное занятие ему еще не под силу.

После довольно продолжительного молчания он заговорил об остроумии александрийцев и пожелал узнать, где и от кого живописец слышал эти эпиграммы. Но Александр снова стал уверять, что ему неизвестны имена их сочинителей. Одну он слышал в бане, другую в харчевне, а третью у завивальщика волос.

Император с грустью посмотрел на густые темные, умащенные кудри юноши и сказал:

– Волосы подобны другим благам жизни. Они остаются прекрасными только у здоровых. Ты, счастливец, едва ли знаешь, что значить быть больным. – Затем он безмолвно уставился глазами в пространство и после некоторого молчания внезапно встрепенулся и спросил Александра, как вчера Филострат спрашивал Мелиссу: – Ты и твоя сестра христиане?

Когда юноша с живостью дал отрицательный ответ, то Каракалла продолжал:

– А все-таки! Твои эпиграммы довольно ясно показывают, как относятся ко мне александрийцы. Мелисса тоже родилась в этом городе, и когда я подумал, что она превозмогла себя, чтобы молиться обо мне, то… Моя кормилица, лучшая из женщин, была христианка. От нее я слышал учение любить врагов и молиться за тех, которые нас ненавидят. Я всегда считал это правило невыполнимым, но теперь… твоя сестра… то, что я сказал сейчас относительно волос и здоровья, напоминает мне о словах Распятого, которые не раз говорила мне кормилица: «Ищущему будет дано, а у неимущего отнимется». Как жестоко это и, однако же, как премудро, как страшно метко и истинно! Здоровый! Разве он уже не обладает всем, и сколько новых богатых благ приносит ему этот лучший из всех даров! А болезнь, взгляни только на меня, как много бедствия приносит это проклятье, которое уже и само по себе достаточно ужасно, как много горечи вливает оно во все! – Затем он иронично рассмеялся и продолжал: – А я! Я ведь властитель мира; я обладаю многим, очень многим, и поэтому мне будет очень много дано, и мои самые смелые желания должны быть удовлетворены!

– Да, господин, – сказал Александр с живостью, – за страданием следует радость.

Живи, люби, мечтай и пей,
И увенчай себя цветами, —

поет Сафо, да и совет Анакреона пользоваться настоящим днем тоже недурен. Вообрази, что непродолжительное страдание, отравляющее тебе по временам сладкий напиток жизни, есть кольцо Поликрата, посредством которого ты укрощаешь зависть богов, даровавших тебе так много. На твоем месте – вечные боги! – как наслаждался бы я хорошими, здоровыми часами и показал бы смертным и бессмертным, как много настоящего и истинного наслаждения можно купить с помощью богатства и власти!

Тусклые глаза императора засверкали, он вдруг выпрямился и вскричал:

– Я тоже желаю этого! Я еще молод и обладаю могуществом! – Но вслед за тем он снова в изнеможении опустился на подушки, и Александр, заметив, как он покачал при этим головою, точно желая сказать: «Ты видишь, каково мне», глубже, чем когда-либо, почувствовал сострадание к этому несчастному.

Его молодая душа, восприимчивая ко всякому новому впечатлению, забыла кровь и позорные деяния, запятнавшие этого человека. Его ум художника привык всею душою, без посторонних мыслей, схватывать то, что его привлекало, как будто он был готов изобразить это кистью; и человек, который лежал перед ним, был для него в эту минуту только достойным сострадания существом, которое жестокая судьба обманула в лучших радостях жизни. Ему пришла также мысль, как оскорбительно сам он и другие осмеяли императора. Может быть, Каракалла большую часть крови пролил для блага и единства империи. Он, Александр, ему не судья. Если бы Главкиас видел предмет своего осмеяния лежащим в таком положении, то ему не вздумалось бы придать ему вид уродливого карлика. Нет, нет, художнический глаз его, Александра, хорошо умеет отличать прекрасное от безобразного, и лежащий там на диване изнеможенный человек нисколько не похож на отвратительного пигмея. По его благородным чертам разливалась мечтательная дремота. Только изредка пробегало по ним болезненное вздрагивание, а вся фигура цезаря напоминала художнику красивого эфесского гладиатора Каллиста в ту минуту, когда он, при последних играх, тяжело раненный, лежал на песке, ожидая смерти. Александр с величайшим удовольствием побежал бы домой за своими художническими принадлежностями, чтобы написать изображение больного императора и показать его насмешникам.

Он молча вглядывался в это спокойное, так изящно сформированное природой и внушающее сострадание лицо. Окончательно закоренелый злодей не мог иметь такую наружность; цезаря в эту минуту можно было сравнить с отдыхающим морем. Когда разразится ураган, то какой вихрь, какое бушевание высоко вздымающихся, шипящих и пенящихся волн поднимется из этой мирной, гладкой, как шелк, мерцающей поверхности!

Внезапно жизнь начала проявляться в чертах императора. Его глаза, за один момент перед этим бывшие тусклыми, вдруг прояснились, и, как будто продолжительное молчание почти не прервало течения его мыслей, он все еще слабым, глухим голосом произнес:

– Я желал бы встать при твоей помощи, но я еще слишком слаб. Теперь иди, друг, иди и принеси мне чего-нибудь нового.

Тогда Александр напомнил ему, что всякое возбуждение будет ему вредно, но Каракалла вскричал запальчиво:

– Это меня укрепит и подействует на меня благодетельно! Все, что меня окружает, так пусто, так плоско, так жалко; то, что я слышу, так пошло. Какое-нибудь сильное слово, приправленное солью, если при этом оно и остро, освежит меня… Когда ты окончишь какую-нибудь картину, разве ты пожелаешь услыхать мнение о ней только от друзей и льстецов?

Художнику показалось, что он понял императора. Верный своей склонности постоянно ожидать лучшего, он надеялся, что как на него, Александра, порицание завистников действовало поощрительно, точно так же и Каракаллу едкое остроумие александрийцев приведет к сознанию собственного достоинства и к большей сдержанности; только он решил не сообщать больному ничего такого, что похоже на простое ругательство.

Когда он затем прощался с императором, Каракалла посмотрел на него с такою горечью, что художник охотно протянул бы ему руку и обратился бы к нему с теплыми словами участия. Мучительная головная боль, следовавшая за каждым припадком, снова началась, и цезарь без сопротивления подчинялся тому, что делал с ним врач.

В дверях Александр спросил старого Адвента, не думает ли он, что этот ужасный припадок вызван гневом на сатирические стихотворения александрийцев и не благоразумно ли будет никогда больше не доводить подобное до слуха императора, но старик с удивлением повернул к нему свои полуслепые глаза и возразил с грубым равнодушием, которое возмутило юношу:

– Он напил себе этот припадок. Этого человека делают больным другие вещи и слова. Если остроумие александрийцев еще не принесло вреда тебе самому, молодой человек, то, конечно, оно не вредит цезарю!

Александр с неудовольствием повернулся к Адвенту спиною, и вопрос, каким образом было возможно, чтобы император, восприимчивый к прекрасному, приблизил к себе жалкую сволочь вроде Феокрита и этого старика, вытащив их из грязи, до того овладел его мыслями, что Филострат, встретивший его в ближайшей комнате, принужден был громко окликнуть его.

68
{"b":"31356","o":1}