Здесь он остановился и после короткой паузы продекламировал разом, точно увлеченный внезапным порывом вдохновения, стихи, которыми Эврипид заканчивает многие из своих трагедий:
Многое Зевс на Олимпе творит и приводит в порядок,
Многое также нежданно решает его приговор:
Не исполняется то, чего ждал ты с великой надеждой,
Для божества же открыт и к невозможному путь.
Этим кончилась отвратительная беседа. Договорив последний стих, император оттолкнул от себя кубок и, весь бледный, уставился в пустое пространство такими неподвижными, бессмысленными глазами, что придворный врач, предвидя новый припадок, уже взялся за свои лекарства, чтобы иметь их под рукою.
Префект преторианцев подал другим знак не обращать внимания на императора, и со своей стороны позаботился о том, чтобы поддержать остановившийся разговор. Наконец Каракалла после долгого промежутка времени отер свой вспотевший лоб и вскричал хриплым голосом:
– Где же пропадает египтянин? Он должен привести к нам живых узников, я говорю живых!
При этом он запальчиво ударил по маленькому столику, стоявшему у его ложа, и, точно звон столкнувшихся при этом один с другим металлических сосудов посоветовал ему быть сдержаннее, продолжал более спокойным, задумчивым тоном:
– Сто тысяч! Если бы мертвых еще сжигали здесь, то потребовался бы целый лес, чтобы превратить их в пепел.
– Этот день и без того обойдется ему довольно дорого, – прошептал жрец Александра, который, по своей должности идеолога, обязан был доставлять подати с храма и его недвижимых имуществ в кассу императора, старому Юлию Паулину, и последний отвечал:
– Харон делает сегодня превосходные дела. Сто тысяч оборотов в несколько часов. Если власть еще надолго останется в руках Таравтаса, то я возьму лодку старика на откуп.
Во время этого перешептывания любимец Феокрит громким голосом уверял императора, что конфискации имущества убитых будет достаточно для уплаты за похороны всякого рода и за огромную массу благодарственных жертв вдобавок.
– Жертв! – повторил за ним Каракалла, указал на короткий меч, лежавший возле него на подушке, и прибавил: – Этот меч помог при работе. Мой отец носил его во многих битвах, да и я не давал ему заржаветь. Но я сомневаюсь, чтобы до вчерашнего дня он и в его, и в моих руках вместе доходил до ста тысяч.
Затем он начал глазами искать верховного жреца и, не найдя его в числе гостей, вскричал:
– Достойный Феофил сегодня прячет от нас свое лицо! А между тем это мщение я вверил руке его бога. Он жалеет о богомольцах, которых потерял великий Серапис, как ты, Вестин, – при этом он обратился к идеологу, – убитых плательщиков налогов. При этом ты не забываешь и о моей доле, и это я должен похвалить. Твой товарищ, служащий Серапису, заботится только о величии своего бога, но ему не удается возвыситься до этого величия самому. Бедняга! Я научу его этому. Сюда, Эпагатос, и ты, Клавдий! Сейчас же отыщите Феофила. Передайте ему этот меч. Я его посвящаю его Богу. Пусть он хранится в его святая святых в память величайшего из всех деяний мечты. Если Феофил откажется принять его… Но, нет! Это человек разумный. Он знает меня.
Здесь он замолчал и стал искать глазами Макрина, который встал, чтобы поговорить с некоторыми должностными лицами и воинами, вошедшими в зал. Они пришли с известием, что парфянское посольство прервало переговоры и после полудня оставило город. Оно не желает никакого союза и ждет римских войск. Макрин, пожимая плечами, сообщил цезарю это решение, однако же умолчал о замечании престарелого начальника посольства, что они не боятся противника, навлекшего на себя гнев богов таким ужасным злодеянием.
– В таком случае нам предстоит война с парфянами! – воскликнул Каракалла. – Мои воины порадуются.
Но вслед за тем он с более суровым видом спросил:
– Они оставили город? Да разве они птицы? Ворота и гавань были заперты.
– Маленькое финикийское судно проскользнуло с ними перед закатом солнца между нашими сторожевыми кораблями.
– Проклятье! – громко воскликнул император и после короткого разговора вполголоса с префектом велел принести папирус и письменные принадлежности.
Он должен был сам уведомить сенат о случившемся. Император сделал это в коротких словах.
Он не знал числа убитых и не считал стоящим труда определить его даже приблизительно. «Собственно говоря, – писал он, – все александрийцы заслужили смерти».
На рассвете быстроходная трирема должна была везти это послание в Остию. Правда, он не спрашивал мнения какого-нибудь ничтожного сената, однако же чувствовал, что будет лучше, если весть о событиях этого дня дойдет до курии от него самого, чем посредством искажающего все голоса молвы.
Макрин не убеждал его, как это было прежде, придать своему посланию более вежливую форму. Это злодеяние более чем что-нибудь могло помочь ему, префекту, в осуществлении предсказания мага Серапиона.
В то время как император свертывал письмо, в зал вошел так долго ожидаемый Цминис.
Начальник полиции был великолепно одет и носил знаки своего нового звания. Он почтительно извинился за свое долгое отсутствие. Он должен был привести свою внешность в соответствие с внешностью гостей высокого цезаря, потому что… И он хвастливо начал описывать, как он самолично купался в крови, как на переднем дворе музея красный сок жизни александрийцев достигал колен его коня.
– Число павших, – заключил он с гордостью на вопрос императора, – превысило сотню тысяч, как рассчитывал префект.
– Так определишь его примерно во сто десять тысяч, – прервал его Каракалла. – Но довольно говорить о мертвых. Теперь начинается увенчание дня. Вели привести живых.
– Кого? – спросил изумленный египтянин.
Веки императора задрожали, и угрожающим тоном он напомнил своему кровожадному орудию о тех, которых он велел привести в качестве узников живыми.
Однако же египтянин продолжал молчать, и цезарь гневно спросил его, не ускользнула ли от него дочь Герона, и неужели он не привел также резчика и живописца.
Цминис понял, что убийственный меч цезаря может направиться и против него. Однако же он готов был защищаться всеми средствами.
Он обладал изобретательным умом, и, предвидя, что ему труднее всего будет испросить прощения в том, что он не схватил Мелиссу, он старался оправдаться посредством лжи.
Поэтому, привязавшись к одному случаю, при котором он сам присутствовал, он начал:
– Прекрасная дочь резчика была уже у меня в руках, потому что мои люди оцепили дом Герона. Но до слуха александрийских мошенников дошло, что один из сыновей художника, именно живописец, и его сестра изменили своим согражданам и возбудили твой гнев против них. Они приписали им то наказание, которое я совершил над александрийцами по твоему приказу. Это отродье не может здраво рассуждать, и потому, прежде чем мои люди могли помешать этому, александрийцы напали на невинное строение. Они подожгли его и разрушили. Все, что в нем было, погибло, в том числе и дочь Герона. К сожалению, это подтвердилось вполне. До старика и его сына я доберусь завтра. Сегодня приходилось так много косить, что некогда было думать о связывании снопов. Дело в том, что они, должно быть, убежали, прежде чем толпа напала на дом.
– И дочь резчика? – спросил император дрожащим голосом. – Это верно, что она сгорела вместе с домом?
– Так же верно, как то, что я усердно старался дать почувствовать александрийцам твою карающую руку, – отвечал египтянин с гордостью и затем с медным лбом продолжал лгать: – При мне находится запястье, которое она носила на руке. Его нашли в погребе на обуглившемся теле. Адвент говорит, что Мелисса вчера получила его от тебя в подарок. Вот оно.
С этими словами он подал цезарю то самое запястье в форме змеи, которое Каракалла послал Мелиссе перед отправлением в цирк. Огонь попортил его, однако же его нельзя было не узнать.