Еще вчера, если бы Макрин увидел императора в подобном положении, он постарался бы успокоить его всеми средствами, какие находились в его распоряжении, сегодня же он был готов, если бы цезарь поджег мир, подлить масла в огонь, так как тем, что могло низвергнуть твердо укрепленное могущество этого императорского сына и императора был прежде всего только он сам, цезарь. Римский народ уже претерпел от него неслыханные злодеяния; однако же сосуд был полон, и вид Каракаллы обещал, что сегодня он доведет этот сосуд до переполнения. Бурный поток, который сорвет сына обоготворенного отца с трона, может быть, приведет его, Макрина, сына ничтожества и бедности, во дворец.
При всем этом префект оставался немым. Не следовало этого глубоко оскорбленного человека ни одним словом наводить на другие мысли. Не следовало мешать страшным планам, которые создавал теперь император.
Но в подобной сдержанности префекта не было нужды. Это доказывали взгляды императора, которые начали блуждать по таблиниуму, как только врач кончил свой рассказ.
Ум и язык цезаря были еще точно парализованы, но скоро произошло нечто такое, что привело его в себя и направило его взоры на твердо поставленную цель.
В крайней приемной комнате поднялся шум, и там слышались восклицания и крики.
Друзья цезаря, носившие мечи, схватились за них, а безоружный Каракалла приказал Антигону подать ему свой.
– Бунт? – спросил Макрин с блистающими глазами и таким тоном, как будто ему был бы приятен утвердительный ответ. Однако же он с обнаженным клинком поспешил к двери. Прежде чем он дошел до нее, она распахнулась, и в таблиниум, точно помешанный, ворвался легат Юлий Аспер, крича:
– Проклятое гнездо убийц! Покушение на твою жизнь, высокий цезарь, но мы держим его крепко!
– Коварное убийство! – с безумною радостью прервал его Каракалла. – Последнее, чего еще недоставало, теперь налицо! Сюда убийцу! Но прежде, – и при этом он обратился к начальнику полиции Аристиду, – запереть все ворота и гавани! Ни один человек, ни один корабль не должен быть выпущен из них без осмотра. Суда, выпущенные после восхода солнца, должны быть преследуемы и приведены обратно! Пусть нумидийские всадники под предводительством дельного начальника осмотрят все большие дороги после опроса привратных часовых. Для твоих подчиненных открыть каждый дом, каждый храм, каждое убежище. Схватить резчика Герона, его дочь и его сыновей, а также этого мальчишку, называемого Диодором, родителей его и все его родство! Врач знает, где их найти. Живых, не мертвых, слышишь? Я хочу иметь их живыми! Берегись, если девка и ее брат ускользнут от тебя!
Несчастный начальник полиции удалился с поникшею головой. На пороге он встретил центуриона преторианцев Марциала.
За ним следовал преступник с руками, связанными за спиной. Его благородное лицо сильно раскраснелось под очень высоким лбом, глаза горели диким лихорадочным пламенем, кудрявые волосы в диком беспорядке торчали вокруг головы. Верхняя губа его тонко очерченного рта была приподнята и выражала насмешку и самое горькое презрение. Каждая черта его выдавала такое же чувство без малейшего следа страха или раскаяния. Но грудь его поднималась и опускалась, и врач с первого же взгляда узнал в нем больного, одержимого горячкой.
Еще за дверью с него сорвали плащ, из грудного отверстия которого выглядывал большой остро наточенный нож, выдавая его намерение. Он вошел уже в первую комнату, как один солдат из германской стражи схватил его.
Теперь Марциал держал его за пояс. Император проницательно и гневно посмотрел на преторианца и спросил его, не он ли задержал убийцу.
Центурион дал отрицательный ответ, говоря, что нож был замечен германцем Ингиомаром, он же, Марциал, стоит здесь только в силу права преторианцев приводить таких арестантов пред лицо высокого цезаря.
Каракалла пытливо посмотрел воину в лицо. Ему показалось, что он узнал в нем человека, который возбудил в нем зависть и которому он однажды желал смутить его счастье, когда воин, вопреки запрещению, принял в лагере свою жену и детей, и теперь цезарем овладели воспоминания, от которых кровь прилила к его щекам.
– Ну так и есть! – вскричал он резко и продолжал: – От человека, забывающего свои обязанности, нельзя ожидать ничего выходящего за пределы службы, а ты воспользовался лагерем, чтобы у меня на глазах нежничать с бесстыдными женщинами, нарушая приказ. Прочь руку от арестанта! Ты слишком долго был преторианцем и жил в Александрии. Как только гавань будет отперта, то есть завтра же, ты отправишься с кораблем, который везет подкрепления в Эдессу. Зима на Понте прохлаждает похотливую кровь.
Это нападение было так быстро и так неожиданно для ограниченного центуриона, что он не сразу сообразил все его значение. Он знал только, что его снова прогоняют от его милой семьи, с которою он так долго был в разлуке; когда же он наконец несколько собрался с мыслями и стал оправдываться, говоря, что его посетили в лагере жена и дети, то император резко прервал его приказанием, чтобы он тотчас же сообщил трибуну легиона о своем перемещении.
Центурион с безмолвным поклоном повиновался, а Каракалла подошел к узнику, вытащил его, слабо сопротивлявшегося, из темной глубины комнаты к окну и насмешливо сказал:
– Посмотрим, какой вид имеют убийцы в Александрии. Ого, это лицо вовсе не похоже на лицо наемного головореза! Такой вид могли бы иметь те, на острый ум которых я буду отвечать еще более острою сталью.
– Ты не можешь затрудниться, по крайней мере таким ответом! – сорвалось с губ арестанта.
Император вздрогнул и вскричал:
– Только благодаря твоим связанным рукам, тебе не дан тотчас же единственный ответ, на который ты считаешь меня способным.
Затем он повернулся к окружающим и спросил, не может ли кто-нибудь из них сообщить сведения о личности и имени убийцы, но, по-видимому, его никто не знал.
Даже жрец Сераписа Феофил, который в качестве главы музея восторгался острым умом этого юноши и предсказывал ему великую будущность, молчал, глядя на него печальным взором.
Но узник сам удовлетворил любопытство цезаря. Окинув глазами окружавших его придворных и бросив благодарный взгляд на своего покровителя в одеяния жреца, он сказал:
– Требовать от твоих римских застольных товарищей, чтобы они знали философа, – значит требовать слишком многого, цезарь. Я пришел сюда именно для того, чтобы ты меня узнал. Меня зовут Филиппом, я – сын резчика Герона.
Каракалла кинулся к нему, ударил рукою в отверстие его хитона и пронзительным голосом вскричал:
– Ее брат?
При этом он тряс больного, которого едва донесли сюда ноги, и, глядя насмешливо на главного жреца, продолжал:
– Украшение музея, тонкий мыслитель, глубокомысленный скептик Филипп!
Он вдруг остановился, глаза его заблестели, точно его озарило какое-то вдохновение, рука его выпустила хитон юноши, и, вытянув голову вперед, он шепнул ему на ухо:
– Ты пришел от Мелиссы?
– Не от нее, – отвечал философ быстро и с пылающими щеками, – а все-таки во имя этой несчастной, достойной сожаления девушки и в качестве представителя ее почтенного македонского дома, который ты намереваешься запятнать позором и стыдом, во имя граждан этого города, которых ты попираешь ногами и грабишь поборами, во имя всего земного круга, который ты позоришь своею особою…
Каракалла, дрожа от бешенства, прервал его:
– Кто мог избрать тебя уполномоченным, жалкий мальчишка!
Но философ отвечал с гордым спокойствием:
– Тебе следовало бы оказывать меньше презрения человеку, страстно желающему того, чего ты так позорно боишься.
– То есть смерти? – изменившимся шутливым тоном спросил Каракалла, в котором ярость уступила место удивлению.
А Филипп отвечал:
– Смерти, с которою я подружился и которую благословил бы десять раз, если бы она исправила мою неловкость и наложила на тебя свою руку для спасения мира.
Но императору, которого неслыханное встретившееся ему приключение все еще удерживало, так сказать, под влиянием каких-то чар, захотелось вступить в словесное состязание с философом, с которым, как он слышал, не многие могли сравниться в остроте ума. Принуждая себя не обращать внимания на бушевание клокотавшей в нем крови, он тоном превосходства вскричал: