Как только теперь появлялось что-либо замечательное вне цирка, он сожалел, что уже заранее отвел женщин на места, находившиеся в одном из верхних рядов. Он желал бы показать им лошадей, колесницу и украшенные бирюзою и сапфирами одежды одного из «синих», хотя какой-то декурион при виде его воскликнул, что римские патриции совершенно правы, пренебрегая украшать свои собственные особы столь варварским образом; а какой-то александриец среди преторианцев уверял, что для его соотечественников эллинского происхождения хорошо расправленная складка имеет больше значения, чем целые ряды драгоценных каменьев на хланисе.
– Но почему ж толпа так бурно приветствовала «синего»? – спросил придворный страж, уроженец Паннонии.
– Толпа! – презрительно сказал александриец. – Там находились сирийцы и другие азиаты. Присмотрись-ка к грекам! Важный купец Селевк богаче их всех; но как ни роскошно умеет он разукрашивать лошадей, колесницы и рабов, сам он одевается в самую простую македонскую накидку. Если этот плащ сделан из драгоценного материала – кто станет упрекать его за это? А если ты увидишь такую массу драгоценных каменьев на каком-нибудь господине, то можешь побиться об заклад своим домом, если он у тебя имеется, что такой хвастун родился неподалеку от Сирии.
– А вон тот на раковине с двумя колесами – еврей Посейдониос, – заметил паннонец. – Я квартирую у его отца. Но он одевается все-таки по-гречески.
Тогда центурион, обрадовавшись, что и сам знает кое о чем, широко раскрыл рот и воскликнул:
– Я здесь у себя дома и говорю тебе: задал бы тебе жид, если б ты счел его кем-либо иным, а не эллином.
– Совершенно справедливо, – прибавить другой преторианец из Антиохии, – небольшое число здешних иудеев имеют очень мало общего со своими соплеменниками в Палестине. Они желают слыть греками, говорят только по-гречески, принимают греческие имена и не совсем-то верят в великого бога своих отцов. Они занимаются греческою философией, и я даже знаю одного, совершающего свои моления в храме Сераписа.
– И в Риме многие делают то же самое, – уверял какой-то человек, уроженец Остии. – Мне известна эпиграмма, осмеивающая их по этому поводу.
Здесь их прервали, так как Марциал указал им глазами на высокого мужчину, очутившегося вблизи них, и его острое зрение признало в нем префекта преторианцев Макрина.
Воины мгновенно подтянулись, но много увенчанных шлемами голов обращалось к тому месту, где их главный начальник перешептывался с магом Серапионом.
Макрин уговорил императора призвать к себе вызывателя духов, чтобы испытать его искусство. После представления, как бы поздно оно ни кончилось, маг должен был явиться к цезарю.
Серапион поблагодарил префекта и затем шепнул ему:
– Мне недавно было второе откровение.
– Не говори здесь! – с испугом прервал его Макрин и затем увел с собою своего младшего сына-красавца, его сопровождавшего, по направлению к входным воротам.
Между тем сумерки сменились темнотою, и многие городские рабы собирались зажигать бесчисленные светильники, которые должны были освещать внешнюю часть цирка. Они были прикреплены к высоким аркам, окружавшим длинными круглыми рядами два нижние этажа и верхние ряды очень высокого и обширного круглого строения. Разделенные только небольшими промежутками ряды огоньков представляли собою далеко светящиеся рамки, которые уже издали показывали всякому туда приближавшемуся изящные очертания амфитеатра.
Арки, поставленные внизу, на ровной земле, частью окружали места, из которых на арену выпускали людей и животных, частью там находились лавочки, в которых продавались цветы и венки, кушанья и напитки, платки, опахала и другие вещи, необходимые для зрителей.
На плоскости между театром и большим кругом котлов со смолою, окаймлявших всю круглую постройку, двигались взад и вперед целые тысячи мужчин и женщин. Разряженные, жаждущие зрелищ девушки поодиночке и толпами приставали к появлявшимся тут мужчинам, и их веселый хохот заглушал глубокие патетические голоса магов и волшебников, расхваливавших приходящим свою чудодейственную силу. Некоторые из них протискивались даже в те помещения, где находились гладиаторы и борцы со зверями, которые в этот день в особенности нуждались в их помощи, почему многие, несмотря на строгое, недавно обнародованное, запрещение, пробились в середину толпы, чтобы купить себе какое-нибудь сильнодействующее заклинание или спасительный амулет.
Там, где освещение было в особенности ярко, пытались совершенно особенным способом воздействовать на настроение зрителей, тут велеречивые люди, состоявшие частью на службе у префекта Макрина, частью у сильно озабоченного городского сената, раздавали платки, которыми следовало махать при появлении императора, и цветы, чтобы рассыпать их по пути его следования. Некоторые, известные в качестве подстрекателей при беспорядках, даже получали золотые монеты с изображением того, которого следовало прославить; а между народом, расставленным вдоль дороги, по которой должен был ехать цезарь, многие имели на себе плащи-каракаллы. Это были по большей части люди нанятые, приветственные крики которых долженствовали вызвать в цезаре милостивое настроение.
Как только префект исчез в театре, ряды преторианцев снова расстроились. Хорошо, что между ними, кроме центуриона Марциала, находился еще другой александриец, только год назад покинувший свой родной город; иначе без него многое осталось бы для них неразъясненным.
Всего более странным показался им прием, оказанный большой, но совершенно простой гармамаксе, из которой сперва вышел хорошо сложенный юноша, с венком на голове, затем пожилая матрона и, наконец, изящно одетая девушка, редкая красота которой даже Марциала, обыкновенно вполне равнодушного к чужим женщинам, заставила воскликнуть: «Вот эта, на мой взгляд, лучше всех!»
Но эти три лица, должно быть, представляли собою что-то особенное, так как при их появлении толпа сперва разразилась громкими задорными криками, а вслед за тем раздались еще более громкие возгласы сочувствия и привета, к которым, однако же, должен был примешаться резкий звук нескольких камышовых свистулек.
– Возлюбленная цезаря, дочь резчика по камню, – шепнул товарищу александриец. – Хорошенький юноша, по всей вероятности, ее брат. Говорят, будто это негодный сикофант, шпион, подкупленный цезарем.
– Этот? – перебил пожилой центурион, покачивая головою, покрытою шрамами. – Я скорее думаю, что эти приветствия относятся вон к той старухе, которая вышла с ним, а не к молодой.
– Так остановимся же на сикофанте, – со смехом проговорил александриец, – они так горячо приветствуют именно вон ту старуху, и, клянусь Геркулесом, она заслуживает этого! Она – супруга жреца Серапиона. В городе найдется очень немного бедняков, которым она не сделала бы добра. Разумеется, для нее это вполне возможно; ее муж – брат богача Селевка, а ее отец тоже сидел по уши зарывшись в золоте.
– Да, для нее это возможно, – вмешался тут в разговор центурион Марциал с таким самодовольством, как будто это обстоятельство делало честь и ему лично. – Но ведь у других бывает и больше, а между тем как крепко они держатся за свои кошельки! Я знаю эту женщину еще со своих детских лет и скажу, что она из добрых самая добрая. И чем только не обязан ей город! Она подвергала опасности свою жизнь, чтобы у отца цезаря вымолить помилование гражданам, после того как они открыто объявили себя против него и держали сторону его противника Песценния Нигера. Это тогда и удалось ей.
– Но почему же они свистят? – спросил более пожилой центурион.
– Потому что ее спутник – предатель, – повторил александриец. – А девушка! Честь и слава цезарю! Но кому из вас приятно было бы видеть свою сестру или племянницу в роли его возлюбленной?
– Уж никак не мне! – воскликнул Марциал. – Но тот, кто считает эту девушку бесчестною, пускай только осмелится высказать это, если ему желательно получить синяк под глазом. На той, которую привезла сюда госпожа Эвриала на собственной колеснице, нет никакого пятна.