Патологическими альтруистами могли быть не только мужчины. Лахтин нашел женскую версию этого феномена — так называемую «боязнь невест». По его словам, некоторые молодые женщины испытывали перед свадьбой непреодолимую тревогу: сомневаясь в силе своего чувства, они боялись, что недостойны своих будущих мужей. У женщин было еще меньше возможностей, чем у мужчин, для проявления своих альтруистических чувств. Замужество оказывалось почти единственным способом реализовать себя, а самым лучшим для молодой идеалистически настроенной женщины, считал Лахтин, было выйти замуж за благородного и деятельного мужчину, помощницей которого она при этом становилась. Образец таких отношений описан Тургеневым в романе «Накануне» (1860): Елене удается реализовать свои идеалистические интенции, став женой и соратницей Инсарова — болгарина, борющегося за освобождение своей страны50. Лахтин описывал «боязнь невест» как опасения молодой благородной женщины, что приносимая ею жертва недостаточно велика.
Революция 1905 года совпала с трехсотлетием романа Сервантеса. В том же году критик Вацлав Боровский написал статью «Лишние люди» — о русском революционном движении 1860—1880-х годов. Описывая революционеров, он воспользовался тургеневским разделением на «гамлетов» и «донкихотов». «Гамлеты» — интеллигенты, которых приводят в революцию размышления об окружающем, «донкихоты» — революционеры из народа, ставшие борцами не в результате рефлексии, а по зову сердца. В результате даже психиатры перестали считать Дон Кихота безнадежным душевнобольным. Только один все же поставил персонажу Сервантеса диагноз «паранойя», но тут же оговорился, что «болезнь не перешла в третью стадию психической слабости, а закончилась просветлением». Похоже, психиатры согласились с критиком, риторически вопрошавшим: «И разве дорого за героизм платить безумием?»51
Революционный фермент преобразил российское общество, ценностями которого теперь стали активность, самопожертвование и героизм. Для радикально настроенных врачей «фанатики, проповедники высших идей, борцы за идею» — те, кого они раньше относили к «высшим вырождающимся», — теперь выглядели как «прогрессивный элемент» и были предпочтительнее здоровых52. Были пересмотрены диагнозы и других персонажей, которых прежде подозревали в патологии, — например, героев Максима Горького, певца «безумства храбрых». Немногим ранее психиатрам уже случалось обсуждать персонажей Горького и даже, по долгу службы, усомниться в их психическом здоровье — так, главный герой романа «Фома Гордеев» (1899), интеллектуал и идеалист, был назван «типичным неврастеником или психастеником». Однако накануне революции врачи поспешили снять с него этот диагноз. Для этого, правда, они предлагали переписать конец романа. У Горького Фома Гордеев кончает с собой — предположительно в припадке болезни. Однако врачи решили, что такой конец «для Фомы Гордеева как литературного типа» был бы неправильным. В статье «Патологические черты литературных персонажей Горького» Шайкевич утверждал: Фома — «человек более чувства, чем ума… но в этом нет и тени патологического». Не найдя никакого «органического предрасположения к психозу», Шайкевич имел все основания утверждать, что роман — изображение не болезни, а духовного поиска53.
В сравнении с напуганным и пассивным обывателем даже параноик выглядел привлекательнее. Автор статьи «Безумие, его смысл и ценность» Николай Вавулин пришел к парадоксальному выводу, что так называемые безумцы — самые нормальные люди. Во время революции Вавулина дважды арестовывали и сажали в тюрьму. Прежде здоровый человек, после нескольких месяцев в одиночной камере он начал галлюцинировать. Это заставило его размышлять о душевной болезни и заключить, что в некоторые исторические эпохи и в плохо устроенном обществе «параноик» имеет преимущества перед его «нормальными» членами. С долей иронии Вавулин писал: «Параноик вообще представляет собой самое гармоничное явление в человеческой природе. Он не знает раскола, противоречий, угрызений совести и “проклятых вопросов”, отравляющих существование другим. Параноик всегда убежден, что он создан для великих событий»54.
В начале века многие заявили о желании пересмотреть критерии психической болезни и здоровья. Граница между «нормальным» и «ненормальным», всегда расплывчатая даже для психиатров, могла сдвигаться, в зависимости от обстоятельств, в ту или другую сторону. Еще в 1876 году психиатр В.Х. Кандинский (1849–1889), дядя художника Василия Кандинского, заметил: о патологии можно говорить, «когда душевное расстройство является в слишком резкой форме, когда двигающая идея или чувство слишком нелепы, слишком далеки от нормы, или когда психическое расстройство сопровождается резкими телесными симптомами. Но степени душевного расстройства бесчисленны, и строго разграничить явления патологические и физиологические невозможно». Кандинский, сам страдавший душевной болезнью, которую он мастерски описал в своей книге «О галлюцинациях» (1889), более других был склонен считать границу нормы и патологии проницаемой и условной. Он сблизил галлюцинации со сновидениями, — а когда рецензент удивился такому смешению «нормальных» снов и «патологических» галлюцинаций», возразил: «Автор как будто думает, что все принадлежащее к болезненному состоянию должно быть и по существу чем-то другим, отличным от явлений нормальной жизни, — как будто болезненное состояние не есть та же жизнь, текущая по тем же самым законам, как и жизнь нормальная, но только при измененных условиях»55.
Сложившийся на рубеже веков (не без влияния Ницше) культ творчества толкал на то, чтобы пересмотреть понятия нормы и ненормальности. В «Заметке о “нормальном” и “ненормальном”» московский психиатр Ю.В. Каннабих (1872–1939) писал: «Этически нормален — человек-творец, который, по выражению Emmerson’a, чтит свою душу» и перефразировал Ницше: «Великие люди и великие дела усиливают амплитуду жизни». При этом подразумевалось, что условия для такого рода «нормальности» появятся только с установлением в России политических свобод. Его коллега А.А. Токарский в публичной лекции о страхе смерти утверждал, что человеческая жизнь измеряется не длительностью, а интенсивностью, причем действительно интенсивно жить человек начинает, когда выходит за пределы личного существования и отдает жизнь другим. В тон ему физиолог А.И. Яроцкий (1866–1944) писал, что долгота жизни субъективна и зависит от того, насколько человек верит в идеалы56.
За участие в марксистском кружке Яроцкий был арестован и сослан. Оказавшись впоследствии в Париже, он нашел пристанище в лаборатории знаменитого иммунолога И.И. Мечникова. Мечников исследовал, в частности, бактериальную флору кишечника и ее позитивное влияние на здоровье и продолжительность жизни. Яроцкий, однако, пришел к выводу, что его патрон преувеличивает значение «толстой кишки с обитающими в ней микробами»: «нельзя… полагаться на мечников-скую простоквашу… Более справедливым кажется учение Толстого, по которому преждевременное наступление дряхлости в современных поколениях людей объясняется… нравственным разладом, следствием противоречия требований морали… с современным государственным и социальным строем». Единственный, согласно Яроцкому, способ оздоровить население страны, похожей на «большую тюрьму», — дать людям свободу. И горе, и боль «переносятся гораздо легче, если человек стоит на точке зрения общественного деятеля или партийного борца… Вера в свое правое дело и конечную победу еще сохранила жизнь Веры Фигнер, М.А. Морозова, несмотря на те нравственные удары, которым они подвергались». Подобно Шарко, направлявшему тех больных, которым не в силах был помочь, к святыням Лурда, российский психиатр предлагал терапию революцией57.
Неврастения и ее радикальное лечение
Как и понятия вырождения и слабой воли, диагноз «неврастения» был ценностно нагружен. Он возник в Америке в середине девятнадцатого века; считалось, что эта болезнь — общая для белых американцев и их европейских предков — поражает прежде всего наиболее цивилизованных и тонко устроенных людей. В России этот диагноз также имел политические подтексты, позволяя психиатрам обсуждать, под видом здоровья нации, социально-политические темы — от земских реформ до современного искусства. Как и их западные коллеги, российские психиатры сходились на том, что наиболее подвержена неврастении интеллигенция — «работники умственного труда». Различия между американскими и русскими неврастениками состояли в том, что, хотя пациенты Дж. М. Биарда и С.В. Митчелла были истощены «жестокой конкуренцией в погоне за долларом», им все же были доступны удовольствия и радости жизни. Русские же неврастеники, как правило, редко получали достойное вознаграждение за свой труд. Не имели они и того преимущества, которым обладали их западные товарищи по несчастью, — возможности вращаться в светских «неврастенических кругах»58.