Как и мотивы написания патографии, так и значение этого жанра в разные эпохи и в разных культурах различались. Когда, например, психиатры в Англии и их коллеги в России утверждали, что литература — бесценный источник знаний для их профессиональной работы, их заявления были схожи только с первого взгляда, поскольку преследовали разные цели. Возьмем, к примеру, два похожих утверждения: одно — сделанное британским психиатром Генри Модели в конце 1860-х годов, другое — его российским коллегой М.О. Шайкевичем почти четыре десятилетия спустя. В книге «Физиология и патология психики» (1867) Модели писал: «Художник вроде Шекспира, тонко разбирающийся в человеческой индивидуальности, в отношениях человека с окружением, находящий порядок в видимом беспорядке и обнажающий закономерность в эволюции жизненных событий, дает в форме художественного произведения более ценные сведения, чем те, которые может дать наука на теперешней стадии ее развития». На первый взгляд, российский психиатр говорил о том же самом: «Как ни ценно то, что приобретено научными методами, как ни прекрасно будущее, которое сулят нам поклонники экспериментальной психологии, все-таки… душевная деятельность по самой своей природе такова, что без чувственного познавания через посредство образов многое останется недоступным для упомянутых научных методов. А потому интуиция, художественное творчество будут еще долго снабжать нас, психиатров, ценным материалом»13.
И британский и российский психиатры, казалось бы, ставят литературу выше научно-медицинского знания, — но только в определенном смысле; их стратегические цели различны. Для британских врачей, чье положение в обществе было стабильно высоким, интерес к литературе, особенно классике, стал способом закрепить высокий статус медицинской профессии. Любовь к литературе была признаком врача-джентльмена, в отличие от врача нового образца, для которого технические умения были важнее общей культуры. Когда доктора старой формации — такие, как Модели, который стоял во главе крупной больницы, — цитировали Шекспира, они демонстрировали свое культурное превосходство как публике, так и врачам нового поколения, стремившимся занять их место. Для британских психиатров, таким образом, «ссылки на литературу были чисто декоративными — знаком достижений, гарантией статуса врача-джентльмена»14.
Шайкевич же расточал свои комплименты литературе в совсем другой ситуации. В это время в российских университетах только начали возникать психологические лаборатории, и психологические эксперименты на душевнобольных пациентах были редкостью. Они связывались прежде всего с именем немецкого психиатра Эмиля Крепелина, предложившего так называемый формальный подход к диагностике и классификации душевных болезней. Подход Крепелина очень медленно завоевывал признание среди российских психиатров, в большинстве своем приверженцев французской школы. Многие врачи старого поколения критиковали подход Крепелина вместе с идеей психологического эксперимента, риторически вопрошая: как можно «положить душу на весы» или рассматривать психику под микроскопом? Замечание Шайкевича, отдававшего преимущество литературе как альтернативному по отношению к естественным наукам источнику знаний о человеке, лежит в русле такого рода критики.
В целом российские психиатры чаще своих западных коллег обращались к литературе и использовали более широкий круг источников. Литературные ссылки в их работах не были чисто декоративными, а выполняли вполне конкретные функции. Отчасти это связано с высоким статусом, которым в России обладала литература и писатели. На этот счет высказывались многие. Н.Г. Чернышевский, в многократно цитировавшемся фрагменте, говорит, что литература восполняла собой отсутствие философии и общественной мысли, — включая то, что мы бы сейчас назвали науками о человеке: «В странах, где умственная и общественная жизнь достигла высокого развития, существует, если можно так выразиться, разделение труда между разными отраслями умственной деятельности, из которых у нас известна только одна — литература. Поэтому как бы мы ни стали судить о нашей литературе по сравнению с иноземными литературами, но в нашем умственном движении играет она более значительную роль, нежели французская, немецкая, английская литература в умственном движении своих народов, и на ней лежит более обязанностей, нежели на какой бы то ни было другой литературе».
«Русская литература — Евангелие русской интеллигенции, — вторил ему Р.В. Иванов-Разумник. — Условия русской жизни, жизни русской интеллигенции, складывались так, что только в одной литературе горел огонь, насильно погашенный в сырой и слякотной общественной жизни»15. А Кондра-тий Рылеев заявлял: «Я не поэт, я гражданин», требуя от литературы быть в одно и то же время и строителем и зеркалом общества. Начатая им дискуссия длилась больше века. Когда Н.А. Добролюбов пожелал высказаться на политические темы, он написал статью, посвященную современным ему литературным персонажам. А когда Чернышевский захотел пропагандировать свой идеал рационально устроенного общества, он написал роман «Что делать?». Говоря словами А.И. Солженицына, литература была «вторым» — альтернативным — правительством, действовавшим в интересах общества, но против официальной идеологии16. Как писал философ В.В. Розанов, «не знать [литературу], не любить ее, не интересоваться ею — это значило с того времени стать отщепенцем своего общества и народа, ненужным отброском родной истории, узким и невежественным эгоистом»17.
Писатель сделался центральной фигурой русского общества, и психиатры использовали это для того, чтобы повысить статус собственной профессии. Они заявляли, что задачи психиатрии — исследовать душу и ставить диагноз своему времени — не чужды задачам литературы. Называя некоторые литературные произведения «настоящим учебником» для своей профессии, психиатры брали ничего не подозревавших писателей в союзники. Один из них заявил, что психиатрия больше всего обязана не врачам, а писателю — Достоевскому. Тот «сделал понятными душевноболезненные состояния широкой публике. Он приблизил их к народной душе и привлек внимание массы людей к этим печальным явлениям человеческого бытия, чего не могла бы сделать никакая научная популяризация»18. По его мнению, гуманизм произведений Достоевского подготовил дорогу для реформ домов умалишенных в России и помог облегчить участь заключенных.
С другой стороны, психиатры объявляли себя главными экспертами как в исследовании душевных глубин, так и в анализе литературных произведений и их авторов. Так, один из них с важностью свидетельствовал об «абсолютной правдивости и поразительной точности описаний патологии» у Достоевского и Тургенева. Подобно ему, британский психиатр объявлял, что у Шекспира были «обширные медицинские познания, которыми и в наши дни обладает далеко не каждый — исключая, конечно, профессиональных врачей»19. Без помощи профессионалов, писал его российский коллега, широкая публика якобы не может понять «душевнобольных» персонажей, например Гоголя. Понять «героев Достоевского возможно только при помощи психиатра» — вторил ему другой20.
Несмотря на претензии психиатров выносить самостоятельные суждения о литературе, их мнение полностью совпадало с мнением критиков. Известно, что современники Гоголя — по крайней мере, наиболее радикально настроенные из них — обвинили писателя в конце его жизни в социальном эскапизме. Первым предположение о душевной болезни Гоголя высказал Белинский, — думая таким образом объяснить его «предательство». Это мнение подхватили другие критики, а за ними — психиатры, поспешившие сформулировать диагноз. «Случай Гоголя» обсуждается в первой главе книги: он показывает, насколько тесно психиатрия была укоренена в культуре XIX века с его «моральным проектом». В той же главе рассматривается, как в новом столетии, вместе с переменой интеллектуальной атмосферы, изменилось отношение к Гоголю и его болезням.