Хотя Чиж был полон похвал Достоевскому-психологу, различные его произведения он ценил неодинаково. Так, наименее удачными, с точки зрения психиатра, были романы «Бесы» и «Братья Карамазовы». Как известно, левая критика враждебно встретила попытки Достоевского создать положительного героя, который не был бы радикалом или революционером. Поэтому критик М.А. Антонович считал личность Алеши Карамазова чрезвычайно «бледной, неестественной и непонятной» — пустой «фантазией» автора20. В свою очередь, Чиж находил князя Мышкина «чрезмерно идеализированным», а Алешу Карамазова — больным, слабым и податливым, как воск в руках других людей. Несмотря на то что даже в молодости Чиж не шел дальше умеренного либерализма, а позднее получил репутацию реакционера, его литературные мнения совпадали с оценками радикальных критиков. «Алеша, — писал он, — может возбуждать только участие, как всякое слабое болезненное существо. Если он пока не сделал ничего дурного, то это не больше как случайность; такие люди — чересчур мягкий воск в руках окружающих, сознательное их Я крайне бедно и слабо». Как, — восклицал риторически Чиж, — может служить положительным героем человек, который «даже в юные годы абсолютно чужд и общественной, и научной деятельности»? В целом, однако, он отнесся к роману положительно, назвав его «эпопеей психически больной семьи, семьи с чертами психического вырождения»21. Невропатолог В.А. Муратов (1865–1916) также назвал роман «эпической картиной душевнобольной семьи, семьи с чертами вырождения». Проанализировав «Братьев Карамазовых», Муратов нашел, что почти все персонажи отмечены патологией, а роман в целом представляет собой список «дегенеративных типов»22.
Радикальный лагерь встретил книгу Чижа негативно. Один из рецензентов осудил автора за «слепое доверие» к способностям Достоевского-психиатра и повторил мысль Михайловского о том, что интерес писателя к патологии коренился прежде всего в его болезни23. Тем не менее недовольство рецензента вряд ли было оправданно: сознательно или нет, книга Чижа воспроизводила все клише тогдашней радикальной критики. После ее публикации сторонники Михайловского неожиданно получили подкрепление в лице представителя научной медицины. Критики с нетерпением ожидали новых патографий Достоевского, которые бы санкционировали их подозрения в ненормальности писателя, — и такие работы не замедлили появиться.
Тогда как Чиж только намекнул на возможность написания в будущем патографии Достоевского, литературовед Д.Н. Ов-сянико-Куликовский открыто призывал исследовать «душевный разлад» писателя. Ссылаясь на Чижа, он заявил, что подобное исследование раскрыло бы «интимную психологическую связь» между собственной патологией Достоевского, «жестокостью» его таланта и направлением его религиозно-нравствен-ного поиска24. В свою очередь, князь-анархист П.А. Кропоткин (1842–1921) обратился к врачам за ответом на вопрос, почему произведения Достоевского пестрят «болезненными» типами. Он назвал поздние романы Достоевского «нездоровыми», «сфабрикованными с целью вывести, здесь — немного морали, там — каких-то жалких персонажей, взятых из психиатрической больницы». Их персонажи «страдают или психической болезнью, или нравственным извращением». Ссылаясь, вероятно, на Чижа или Муратова, Кропоткин сочувственно упоминал о том, что «российский специалист по нервным болезням нашел представителей всех видов подобных заболеваний в романах Достоевского, особенно в “Братьях Карамазовых” — этой странной смеси реализма и дикого романтизма»25. Антигероям Достоевского Кропоткин противопоставил положительных персонажей Тургенева и еще более положительных — Чернышевского. Его идеалом был Рахметов — сильный физически и нравственно, с естественно-научным образованием, критически, но «позитивно» мыслящий, готовый действовать и не боящийся насилия, — одним словом, образец революционера. По сравнению с ним персонажи Достоевского казались «слабыми, неустойчивыми, подчиняющимися капризу, склонными к иррациональному бунту»26.
Как и в случае с Гоголем, психиатры явным или неявным образом ссылались на мнение радикальной критики о том, что с Достоевским «не все в порядке», а критики — на мнение ме-диков-экспертов. В политизированной атмосфере конца XIX века эти высказывания критиков и врачей получали общественный резонанс. Возможно, медики искренне верили в то, что своими экскурсами в работы Достоевского они популяризируют психиатрию и помогают поставить объективный диагноз писателю. На деле произошло то, к чему и стремились многие из них, — врачи оказались вовлечены в политические дискуссии на злобу дня.
Другим результатом такого сотрудничества стало то, что ярлык «жестокий талант» получил медицинское одобрение, а слух о болезни писателя превратился в формулу, объяснявшую чуть ли не все его творчество. Современники Достоевского, как и последующие поколения, постоянно манипулировали его образом, делая из него то героя, то антигероя, то пророка и визионера, наподобие «безумным гениям» эпохи романтизма, то разрушенного болезнью полуидиота, чей недуг мешал ему видеть вещи в их истинном свете27. Если датский критик Георг Брандес писал об «эпилептическом характере» произведений Достоевского как свидетельстве его «ясновидения», то психиатр Ломброзо вывел писателя образчиком «эпилептического гения», быстрыми шагами идущего к вырождению28. И в наше время психиатры продолжают писать о том, что эпилепсия Достоевского оказалась «пусковым моментом той сверхидеи мировой гармонии, что как путеводная звезда вела писателя на протяжении всего его творчества»29. Даже если на словах психиатры и историки литературы стремились к тому, чтобы прояснить диагноз и демифологизировать болезнь Достоевского, их работы на деле производили противоположный эффект.
«Переоценка ценностей» в литературе и психиатрии
Как это было в случае с Гоголем, с переменой политической атмосферы на рубеже XIX и XX веков изменилось и отношение к Достоевскому. После крушения в 1880-х годах политической программы народников авторитет Михайловского как критика также пошатнулся. Для литературно-философского авангарда Достоевский оставался знаковой фигурой. Владимир Соловьев, Дмитрий Мережковский, Лев Шестов писали о нем даже больше, чем их предшественники, однако акценты расставляли другие. Если народники в сердцах сочли интерес писателя к «униженным и оскорбленным» проявлением «патологической жестокости», то новое поколение увидело здесь особый взгляд на человеческую природу — как глубоко интимную, противоречивую и трагичную. В отличие от народников, возлагавших надежду на переустройство общества, их преемники скептически относились к возможностям общественной деятельности в том, что касалось изменения человеческой природы. Принимая, что страдание и зло имеет глубокие корни в жизни человека, они сделали Достоевского союзником в своей критике социальной активности и позитивизма. Писатель когда-то сравнил социалистов с врачами: те и другие оптимистически верят в исцеление мира и человека. Сам он придерживался мнения, высказанного в «Анне Карениной» JI. Толстым: «Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, что нет и не может быть ни лекарей, ни даже судей окончательных, а есть Тот, который говорит “Мне отмщение, и Аз воздам»”»30.
Критики из радикального стана считали Достоевского неспособным вывести в своих произведениях положительного героя — «здорового» и рационального человека с прочными моральными устоями. Но ведь Достоевский, — возражали им идеологи молодого поколения, — создал своих персонажей не для того, чтобы соперничать с позитивистским идеалом, а как антитезу к нему. Он показал скрытое, интимное, иррациональное измерение человека, защищал ценность внутреннего мира и личной свободы в противовес ценностям рациональным и общественным. В сборнике «О новых причинах упадка и новых тенденциях в современной русской литературе» (1893), ознаменовавшем новый этап в литературной критике, Д.С. Мережковский (1865–1941) утверждал, что «бедные критики-реалисты» — те, кто назвал Достоевского «гуманитарным священником», «жестоким талантом» и «литературным Торквемадой», — оказались неспособны понять всю его сложность и величие. Но Мережковский, как и его литературные противники, не смог избежать того, что Исайя Берлин назвал «Russian attitude», — стремления считать работы автора продолжением его жизни. Он верил, что сила Достоевского как писателя лежит в его личных страданиях. Душа его «соткана из контрастов», и это якобы дало Достоевскому почти мистическую силу прозрения, видения человеческих глубин. Находясь «ближе к нам», чем любой из писателей-современников, Достоевский был пророком новой эры, которая — верил Мережковский — должна была стать царством духа31.