На опыте творчества Горького мы имеем право не согласиться с утверждениями, прорывающимися время от времени у некоторых эстетствующих европейских писателей, что литература вроде бы «лживая роскошь». Серьезная литература человечеству никогда не лгала. Если она, проявив где-то слабость, и лгала, то она переставала называться литературой. Ложь и искусство — понятия несовместимые. Ибо чувство, заключенное в сердце гения, как только ложится на белые листы бумаги, становится достоянием всего человечества.
IV
Если в отношении к творчеству того или иного писателя и ощущается порою определенный спад былого поклонения, то, грешным делом, я думаю, не повинны ли в этом отчасти критика совместно с литературоведением, которые просто насильно втаскивают непомерно огромное творчество любого гиганта в тесные, не по росту ему разработанные схемы и каноны. Или, быть может, повинны в том наши неудержимые рвения, диктуемые пусть даже благородными побуждениями, когда мы, стараясь отдать дань уважения литературному авторитету, прибегаем к неудержимому восхвалению, снабжая одними громкими, как на подбор, эпитетами.
В подобного рода чрезмерном усердии мы часто не замечаем, как из любимца народа делаем просто-напросто благообразную икону. Однако подлинная любовь к таланту не выражается стоя на коленях, как в молельне.
Вряд ли есть нужда в том, чтобы накладывать на суровый скуластый лик творца излишне густой хрестоматийный глянец, ибо под ним неизбежно блекнет первозданный, земной, здоровый дух.
Каждый из нас, литераторов, с детских своих лет не только воспитывал свой художественно-эстетический вкус под непосредственным воздействием огромного литературного наследия великих русских писателей, но и старался смотреть на мир всевидящим оком гениев. Творчество их не перестает поражать наше воображение, и оно представляется нам, как само мироздание, необъятным и великим.
На мой взгляд, в этом заключается во все века непреходящая актуальность их произведений и перспективность художественных традиций. Кто верит в человека, тот не сомневается в жизнестойкости светоносной музы гениев. По мере приближения человеческого общества к его социальному идеалу, исторически обусловленному и закономерному крушению отживающего эксплуататорского строя, нравственная и социальная переориентация приобретут особую остроту. И этот процесс нравственного самопознания и социального самоопределения, приобретающий все более глобальный характер, укрепляет позиции горьковской школы, всегда отличавшейся, на мой взгляд, своей особой чуткостью к внутренней жизни человека, бескорыстной честной службой, направленной на его духовное возвышение.
И эти душеформирующие и нравоукрепляющие начала горьковской прозы и драматургии становятся цементирующим направлением мирового литературного процесса. Я верю, что каждый честный художник свои творческие устремления подчиняет этой благородной миссии современного художественного процесса. Ибо жизнестойкое, облагораживающее души людские гуманистическое наследие Максима Горького является вечным и животворным источником, к которому обращались, обращаются и будут обращаться и впредь все, в ком жива неистребимая вера в Добро, Надежду, Труд и Человека.
«В НАЗИДАНЬЕ ЧУТКИМ СЕРДЦЕМ И ДУШОЙ»
Некогда великий Абай, определяя свое поэтическое кредо, сказал: «Не для забавы я слагаю стих, а в назиданье чутким сердцем и душой». И он, как мы убеждаемся, в самом деле не писал ни одной строки лишь забавы ради, лишь для ублажения души. Подобно всем прочим почитателям таланта Леонида Леонова, думая о его творчестве, о природе его таланта и о нем самом, не раз ловил я себя на мысли, что уж кто-кто, а он, перед тем как браться за перо и писать неторопливой рукой новое произведение, наверняка также обращается только к тем читателям, кто чуток сердцем и душою зорок.
Все, кто знаком с творчеством Леонова, думаю, единодушны в том, что он из тех немногих, совсем немногих писателей, которые стремятся показывать жизнь, человеческие судьбы с присущей им сложностью, порою в трагических, запутанных сплетениях, и потому, читая его произведения, вновь и вновь убеждаешься в том, что он всю свою немалую жизнь, изо дня в день, кропотливо и настойчиво воздвигал эти суровые эпические громады из отборных, высокой пробы леоновских слов, чувств и мыслей. И в этом сложном сплаве, в этом двуединстве мыслей и чувств он всегда добивался от своих читателей того же напряжения сердца и ума, какое вкладывал сам в свои творения.
Впрочем, скажу здесь вскользь, мое признание, признание читателя и почитателя его редчайшего таланта, — вовсе не научный, не исследовательский труд, а скорее всего то, что появляется у нас в печати под достаточно неопределенным названием «слова». Но одно определенно известно: никто никогда не позволял себе просто так подойти и брать, как говорится, голыми руками леоновские вещи. Не могу представить, что кому-то безнаказанно сошла бы попытка взять с ходу, с этакой благодушной рассеянностью даже самую малую вещь, вышедшую из-под пера писателя. Должен сознаться, что сам я, читая Леонова, никогда не испытывал одно лишь легкое удовольствие, а всегда уставал, ибо тоже работал, много умственных и физических сил вкладывал в это необычное чтение. При этом неизбывно ощущение: мы имеем дело не просто с истинно русским писателем, а прежде всего с истинно русским человеком. Его любящая сыновняя душа постигла — еще задолго до современного уровня проникновенного осмысления и душевного переживания — всю меру остроты проблем русской природы, русского леса, в особенности всего того, что ныне мы называем всеобъемлющим тревожным понятием «окружающая среда». И в этом вопросе, казавшемся многим праздным, а ныне, как видим, ставшем глобальным, общепланетарным, Леонов еще тогда, опережая даже саму науку, предостерегал от безумных порывов не в меру азартных, так называемых ревностных преобразователей природы. Он художественно-прозорливо, с подлинно набатной силой показал, как оскудение природы неминуемо приведет к нравственным потерям и оскудению человеческой души. Таким образом, роман «Русский лес», перерастая значение чисто художественного произведения, что, казалось бы, невозможно, вот уже который год звучит серьезным и строгим предупреждением будущим поколениям, предупреждением одного из самых авторитетных деятелей культуры нашего цивилизованного века.
Мы знаем: щедрая русская земля не однажды одаривала мир сынами, по мощи духа подобными себе. Очевидно, в литературном мире, как и в самой природе, бывают личности — громады, которым как бы самой судьбой суждено потрясать человеческое воображение.
«ДОРОГОЙ ЮРИЙ...»
Когда я думаю о Казакове, мне всегда вспоминается самое тяжелое время моей жизни. Это было через год после окончания Литературного института. Стояла осень, слякотная, капризная; все время моросил дождь. В один из таких по-осеннему сырых дней, помню, я пришел в наше алма-атинское издательство. Тогда оно размещалось в небольшом саманном домике неподалеку от базара. Во всем доме была одна-единственная большая комната, где и находилась вся редакция. Когда бы вы туда ни зашли, возле каждого из редакторских столиков кто-нибудь стоял, тихо, шепотом разговаривал, шелестели бумаги, скрипели перья. На этот раз, когда я пришел в издательство, у двери, прижимаясь к косяку, сидел Алексей Брагин, писатель, журналист. Он читал журнал, кажется, «Москва», кажется, восьмой номер. По натуре мягкий и учтивый, он в тот раз был настолько увлечен чтением, что не сразу заметил меня, а заметив, лишь кивнул в ответ на мое приветствие. Я поинтересовался, что он читает. Какой-то рассказ, «Арктур — гончий пес», какого-то неизвестного Ю. Казакова.
С тех пор много воды утекло. Не говоря уж о больших событиях и переменах в мире и в нашей жизни — если в то время мое поколение было молодо, мы едва успели выпустить по одной книжке, то сейчас мы поотмечали уже свои шестидесятилетия, кое-кто, не дойдя и до этого рубежа человеческой жизни, обрел вечный покой. Ушел из жизни и Юрий Павлович Казаков. Долгие годы я с ним общался, был почитателем его таланта. Его преждевременная кончина явилась для меня особенно болезненным ударом; ему как переводчику я обязан блистательным вторым рождением моих книг, которым он отдал много лет труда. На своем веку немало занимаясь помимо писательства еще и переводом, я вынес твердое убеждение: успех произведения на родном языке зависит от достоинства оригинала, а на любом другом языке — во многом от мастерства перевода.