Я вижу, что мои чувства, опережая естественный ход событий, забежали вперед. Да, с тех пор прошло много времени. Нет силы, которая могла бы возвратить ушедшую в небытие жизнь, но память о ней при надобности можно всегда оживить и воскресить. Вот и я, обращаясь к далекому уже времени молодости нашей, сижу, напрягая память и оживляя день за днем минувшее, стараясь восстановить первое мое прикосновение к творческому духу Казакова...
«Арктур — гончий пес» потряс меня, это было какое-то редко выпадающее на долю современного читателя чудесное мгновение. Я почувствовал, что Юрий Казаков вошел в мою жизнь. Я стал наводить о нем справки, оказалось, что мало кто его знает! Никто, например, не знал, есть ли у него вообще, кроме «Арктура», еще что-нибудь. Но потом через нашего литконсультанта в Москве я все-таки раздобыл о нем скудные сведения, вроде того, что он молодой, что заканчивает Литературный институт, живет в Москве. Через того же литконсультанта я тогда же обратился к Юрию Казакову с предложением перевести мой роман, в душе не особенно надеясь на положительный ответ. В том году преследовали меня неудачи, было действительно трудно. Я только что кончил институт. Была семья, но не было крыши над головой. Не было денег. Никак не мог приступить к задуманной еще в стенах института новой книге. Помимо всего прочего, было и еще одно осложнявшее жизнь обстоятельство: из Москвы приехал ко мне довольно крупный писатель и привез перевод моей книги (книга стояла в планах московского «Воениздата» и нашего издательства, перевод уже был чуть ли не одобрен). Однако мне перевод не понравился, и я его отверг, нажив репутацию человека зазнавшегося и капризного. В это-то время и попался мне «Арктур — гончий пес»...
У меня вещь по объему большая, а Казаков — автор небольших, рассказов... и тем не менее мне показалось, что роднит нас какая-то интонационная близость. Я твердо решил, что, если Юрий Казаков согласится, отдам только ему, в противном случае не буду вовсе переводиться. Сказав о своем решении жене и друзьям, стал с трепетом ждать письма от Казакова. Прибывшая наконец весточка с его согласием была для меня настоящим праздником.
С конца 1957 года я ждал Казакова, и, наконец ровно через семь лет, к моей горячей радости, он приехал в Алма-Ату. За это время он стал признанным писателем. Сам довольно много писал, и о нем много и охотно писали. Стали даже появляться у него поклонники и подражатели. Как бы ни была богата и разнообразна талантами русская литература, кто из нас не понимал тогда особой свежести, самобытности и удивительной неповторимости творчества молодого Казакова! После памятного периода «лакировки» действительности мы не могли не испытывать глубокой благодарности к молодому писателю за его необычно искренние и поэтичные рассказы.
Мне не приходилось быть свидетелем того, как он пишет, и сам он никогда не касался этой тайны. Не знаю, что обычно служило ему первоначальным толчком. Но, как почитатель его, пристрастный и постоянный, я скорее интуитивно догадывался, чем знал, что первоосновой этих удивительных рассказов служило обычно не событие, не реальное происшествие, не какой-нибудь подмеченный оригинальный человеческий характер, а, скорее, поэтический заряд, внутренний лирический настрой, интонация и ритм души самого автора. Вот что было тут истоком. Казаков должен был работать, как Бунин, всегда мучительно искавший прежде всего звук, мелодию рассказа, тональность. Казаков, казалось, настраивал себя заранее на лирический лад, чтобы острым и чутким слухом уловить звук, и этот звук предопределял в дальнейшем весь поэтичный строй будущего произведения, а остальные компоненты, скажем, сюжет, фабула, композиция, отыскивались уже по ходу работы.
Настойчиво обращаясь в своих рассказах к чувствам и мыслям современников, Юрий Казаков в немалой степени способствовал возрождению великой традиции русской лирической прозы во всем ее былом великолепии, он в этом благородном деле много преуспел, казаковская лирическая проза стала украшением советской литературы шестидесятых годов. Он принадлежал к тем немногим писателям, что отмечены редкостной искренностью таланта. Это качество выделяло среди сверстников его и без того самобытную и крупную фигуру.
И вот он приехал к нам сложившимся писателем, с именем, со славой. Я, понятно, робел. В этом человеке все оказалось крупно и неожиданно внушительно, начиная с роговых очков с толстыми стеклами: огромный лысеющий череп, сильный рот с надменно оттопыренной нижней губой, крупный нос с горбинкой. И характер у него оказался крутой и резкий. Я почувствовал, что нелегко будет нам сладиться. А ведь предстояла совместная работа, где надо не только обсуждать и обговаривать, но и отстаивать свою точку зрения, не всегда соглашаясь с замечаниями партнера, особенно (как потом это и случилось) когда он после прочтения подстрочника стал ловить в моем тексте, в диалогах героев, как он выражался, аляповатости. Он терпеть не мог фальши, самой ничтожной неточности, злился, например, когда какой-нибудь мой рыбак или пастух говорил умно и красноречиво. Относил он все это на счет моей писательской незрелости.
Со своей стороны, я старался объяснить своему несговорчивому переводчику, что-де в силу сложившихся объективных исторических обстоятельств всякий кочевник независимо от социального положения все свои природные способности, какими он был наделен от рождения, вкладывал в искусство речи, оттачивал его всю жизнь, ибо человеческое достоинство степняков не всегда и не везде оценивалось по богатству или по знатности рода, а больше по искусству красноречия. Поэтому до недавнего еще времени устная народная поэзия процветала у казахов наряду с профессиональной письменной литературой, а юриспруденцию в патриархально-родовой степи заменяли словопрения биев-ораторов. От частной ссоры до тяжбы между родами — все решалось в публичных состязаниях этих же биев, где верх брала искусная, блестящая речь, где ценились находчивость и гибкость ума. И поныне в степи сохраняется культ красноречия, и поныне гостя принимают и провожают не по одежде, а по уму, по умению говорить. Степняка, когда он в пути, когда разъезжает из аула в аул, кормит в основном его язык.
Я говорил обо всем этом, Казаков курил, слушал внимательно, не обнаруживая, однако, своего отношения. Потом мы вышли на улицу, молча пошли по берегу горной речушки; мне показалось, что он забыл о том, что я говорил перед этим; он начал раскуривать вторую или третью папиросу, и, когда я, наконец, потерял всякую надежду услышать что-либо, он, слегка заикаясь, заговорил:
— Е-если да-же заведено было у вас та-ак, как ты говор-и-шь... ты же после выхода своей к-ни-иги на русском я-языке не-е мо-жешь подойти к ка-каждому русскому чи-та-телю и объя-яснять это. Поэтому диалоги простых людей, н-ну... ск-ажем, рыбаков, пастухов, упростим, а ба-ям и м-мур-зам оставим красноречие, как оно есть в тексте.
Так и порешили.
Я был уверен, что он прежде не занимался переводами, а это искусство сложное, имеющее своеобразную специфику, тем более в случае с казахским языком, который имеет иную, чем русский, структуру. Я же заметил его нелюбовь, невосприимчивость к замечаниям вообще и поэтому в деликатной форме спросил его об этом, ссылаясь предусмотрительно на нашу поговорку: «Если вначале будете требовательнее друг к другу, то в конце — согласнее».
Юрий Павлович редко смотрел на собеседника, казалось, ему достаточно короткого взгляда сквозь толстые стекла роговых очков, чтобы увидеть тебя насквозь. Он понял мое опасение и успокаивающе сказал.
— Старик, не беспокойся. Все будет хорошо. Я не новичок в этом деле. Переводил повесть якутского писателя.
Я живо заинтересовался, хотел посмотреть его перевод, но Казаков поморщился, недовольно буркнул:
— По-моему, она нигде не печаталась, я не получил за нее гонорара.
Над переводом второй книги моей трилогии Юрий Павлович работал в Переделкине, и по его просьбе я находился рядом с ним. Он жил в коттедже, а я в основном корпусе. Дней десять он не работал, искал отговорки: то мешали ему какие-то там «прохиндеи», «хмыри», то начало моей книги не нравилось, казалось мрачным, безысходным... Однажды после ужина мы пошли прогуляться. Под ногами скрипел только что выпавший снег. Казаков снова заговорил о книге, бурча под нос: