Ты помнил, что сивоголовый тогда в гостях у врача рисковал своим и без того непрочным положением, открыто заступившись за тебя.
— Ну, как... бурильщиков присылал?
— Обещает.
— Не отчаивайся. Надо просить и просить. Требовать надо! По приезде я тоже напомню начальству.
Сивоголовый посидел немного, мучимый жарой, обмахиваясь бортами пиджака, бурно дышал. Вдруг неожиданно хохотнул, трясясь всем телом:
— Теперешнее начальство, что старая дева, любит набивать себе цену. Да, да, дорогой мой, надо ходить по одному и тому же делу с нижайшим поклоном по сто раз, обивать пороги. Да-да, только так. И тогда лишь оно, может, смилостивится, что-то сделает. Черт знает что...
Сивоголовый пробыл несколько дней. Вместе с рыбаками вставал спозаранок, вместе выходил в море. Каждый день поздно вечером возвращался с улова вместе с рыбаками и хмуро глядел на .чадивший очаг, на булькающий котел на тагане и, время от времени недоуменно озираясь по сторонам, удивленно восклицал: «Апырай, куда подевалась рыба? Ни чебачка... Надо же! Нет, это черт знает что...»
* * *
Видимо, когда человек устает от сплошных неудач, он с какой-то особой тоской охотно вспоминает редкие счастливые минуты прошлого. Вот и ты, с утра томясь на ледяном поле, все пытаешься вспомнить какие-то крохи радости, которые хоть как-то утешили бы душу. Ты даже не заметил, как всплыл вдруг в памяти тот праздничный день, когда окончились занятия в начальной школе. Было это на следующий день после приезда сивоголового уполномоченного. В тот день ты решил съездить в аул за продуктами для рыбаков, заодно и побывать на торжественной линейке, порадоваться успехам дочурки. В тот день все жители аула с утра высыпали на улицы. Разнаряженные, все как один, стекались к клубу, где с утра не умолкал громкоговоритель, установленный на столбе перед клубом. Пришли туда женщины, ведя за руки малых детей. Пришли и парни, сунув за пазуху на всякий случай по «белоголовой». Много набежало дошкольной ребятни. Было по-праздничному торжественно, шумно, народ шутил, смеялся. Перед клубом под открытым небом сидел за столом сам директор, по правую руку от него — завуч, по левую — старшая пионервожатая. Директор школы объявлял итоги учебного года. Люди затаив дыхание ловили каждое его слово. Выслушав годовые оценки того или другого ученика, все разом гудели, шумно выражая свой восторг или досаду. То здесь, то там сыпались с огрубевших в нелегком труде ладоней неумелые хлопки. Стоило директору похвалить какого-нибудь ученика, как тут же все бросались поздравлять счастливого родителя: «Надо обмыть! Давай роскошеливайся!»
В тот день ты тоже был радостей и горд за свою дочурку, получавшую второй год подряд похвальную грамоту. И на обратном пути из школы ты усадил се на плечо: «Доченька, ты сегодня принцесса! Папина принцесса!» — счастливо бормотал ты и сиял от радости. А «принцесса» смущалась прохожих, прикрывала ладошкой папин рот и умоляла шепотом: «Ну не надо... Ну молчи!»
Теща встретила тебя у порога:
— Ну, зятек... правда то, что к нам уполномоченный прибыл?
— Да, пожаловал...
— Вот как?! И ты молчишь?.. Ну, зятек, когда думаешь его домой пригласить?
— Ему и в бригаде хорошо.
— Вот-те раз! Что, божьего гостя угостить жалко?
— Если охота — сама пригласи и угощай.
Теща даже задохнулась от возмущения и, всплеснув руками, не зная что сказать, вздохнула, потом повернулась к дочери:
— Видела? Слышала? Вот он, твой муженек, весь тут. — Тещу сорвало на крик. — Ну, скажи ты мне, разве нормальный человек так сделает когда?! Если уж хочешь с начальством в ладу быть, так не кочевряжься, живи по-людски, ищи сближения с ним, найди подходы и подступы к нему. Все порядочные люди нынче так поступают, все, кроме разве твоего муженька, на которого, надо же, моя дуреха дочь променяла по глупости своей целый косяк умных, удачливых да видных, как на подбор, джигитов... В кои-то годы приезжает из города сам уполномоченный, а он, видите ли, не в состоянии даже по-человечески встретить. Так скажи, как же ему после этого в люди-то выбиваться?! Как посадили тринадцать лет тому назад мы его в этот проклятый богом колхоз, так и сидит сиднем. Раньше говорили: скотина походит на своего хозяина. А теперь — о, боже праведный! — мы дожили до того, что уже хозяин стал походить на свою скотину. Ты посмотри, полюбуйся на своего ударника труда, разве он не похож на бурую верблюдицу нашей свахи? Верблюдица нашей свахи тоже ведь не ищет тучного выпаса где-нибудь в стороне, вдали от аула, а довольствуется ближними скудными травками возле дома, где все вытоптано до пыли. Не-ет, доченька, от муженька твоего проку столько же, сколько от бурой верблюдицы, у которой выдаиваешь молока лишь забеливать чай.
Ты увидел ее искаженное ненавистью лицо, горящие презрением глаза, и тебе поневоле захотелось зажмуриться, лишь бы не видеть и не слышать ее, но не смог. Хотел, хлопнув дверью, уйти куда глаза глядят, но и на это тоже отчего-то не хватило сил. Точно в дурном сне, почувствовал вдруг во всем теле немеющую тяжесть. Необоримое безразличие ко всему, что, происходит вокруг, охватило тебя. Тебя не задевало даже тещино неистовство. Только слова ее, точно одурелые осенние мухи, еще бились в уши, доносились, будто издалека.
— Нет, это не человек — могильный камень. Истукан. Да какое там! И камень ведь может содрогнуться, а этот... твой муж, твой ударник труда, если хочешь знать, это... это старая лодка, выброшенная на берег! Да-да... старая, рассохшаяся, никому не нужная лодка! Лоханка! Вот так! Вот!..
И она подскочила, готовая, казалось, разорвать тебя на части, и в исступлении затопала ногами, невразумительно выкрикнула что-то. Ты недоумевал. Неужели она не нашла другого, более хлесткого выражения, если уж хочет как можно больнее ужалить тебя? А ведь раньше находила, изобретательнее была. Подумаешь, старая лодка-лоханка! Ты хмыкнул, потом неожиданно даже для себя разразился вдруг хохотом:
— Молодец, теща! Надо же, а? Лохан-ка, ха-ха-а!
А она, потрясенная, не в состоянии вымолвить ни слова, так и застыла. Злые слезы навернулись, задрожали на ресницах. И с безнадежным отчаянием махнула на тебя рукой, кинулась было к дочери. Но и та точно воды в рот набрала, даже не глянула на мать. Никогда еще твоя теща не попадала в такое нелепое положение. Даже растерялась, очутившись между двумя бесчувственными истуканами. В бессильной ярости простирая руки на запад, туда, где гаснет свет, откуда начинается ночь, вся злобно задрожав, хотела, видно, проклясть их, что-то сказать — и не смогла. Казалось, вот-вот хватит ее удар. Но тут, против твоего ожидания, будто что-то надломилось в ней, будто оборвалось внутри и в одно мгновение весь ее гнев, вся ярость, так неистово клокотавшие, сразу погасли, руки упали, взгляд потух, подернулся пеплом — словно ковш воды плеснули на раскаленные уголья... И на ее обмякшем, враз посеревшем лице вдруг явственно проступили так тщательно и искусно скрываемые до сих пор признаки неуловимого увядания. Даже надменная голова, которую привыкла она всегда гордо и высоко носить на людях, сейчас упала на грудь. И оттого ли, что прежде тебе не доводилось видеть тещу в таком надломленном состоянии, ты невольно почувствовал к ней что-то вроде жалости. Она напоминала тебе старую змею, у которой вырвали жало и выдавили яд. И вот она — обезоруженная, беспомощная, не в состоянии даже шипеть. Не поднимая глаз ни на зятя, ни на дочь, молча взяла за руку внучку и, как побитая, тенью потащилась к выходу. Лишь когда закрылась за нею тихо дверь, Бакизат подняла голову. Она и сейчас не промолвила ни слова, только смерила тебя долгим взглядом. И столько холода было в этом взгляде, что ты, вроде бы не чувствуя за собой никакой особой вины, но тем не менее испытывая какую-то странную неловкость, поспешно убрался из дома и в тот же день отправился в бригаду, к рыбакам. Приехал к ним, когда в камышовой хибаре уже по-ночному сгустился сумрак. Баламутный приморский ветер перед закатом улегся, затих. Но море, уходя в ночь, по-прежнему тревожно ворочалось, и волны, не находя себе покоя, тяжело и монотонно ухали. Перед сном ты пододвинул свою постель ближе к стене, где расположился уполномоченный, и прилег; укладывались и другие, и уже вскоре в лачуге то тут, то там раздавался утомленный храп.