Гуль прислал письмо с восторгом по поводу моей статьи о Жорже. Карповичу будто бы тоже очень понравилось[326]. Действительно, не статья, а бонбон. А Водов мне пишет, что Гуль едва ли будет доволен моим отзывом о его «Скифе»[327]. Но этот «Скиф» такая дрянь, что мне было тошно читать, будто как в Рязани одеваются по последней моде и шику. Я выжал из себя все что мог, дабы не ссориться.
А «Н<ового> журнала» у меня до сих пор нет, и стихов Ваших[328] я поэтому не видел. Вероятно, они послали в Париж, как уже бывало, а консьержка моя книги маринует.
Ну, вот — все. Я в большой меланхолии, pour ainsi dire[329] метафизической, вроде Льва Толстого или Байрона в Греции. Что, зачем, куда, к чему, почему? Да и морщины к тому же сильно усилились, до невероятия, так что «пора, мой друг, пора!». Правда. В Париже бывает суета сует, а тут, при моей монастырской жизни, все яснее. У меня есть две строчки на этот предмет, кстати, хорошие, — о пьянице, который утром приходит в себя:
И беспощадно бел, неумолимо светел…
[330] начинается рассвет.
При Вашей суетной натуре это Вам, конечно, недоступно. Вот, еще раз: не могу понять, какое Вам удовольствие от испанских страстей, буде Вы их не разделяете?
А у Жоржа мне непонятно, что он читает детективные романы. Я не мог дочитать ни одного, никогда. Между прочим, я в статейке выразился, что мы люди очень разные, но вышло, что он лучше меня. А на деле — неизвестно.
Простите, Madame, за радотаж. Я стою у столика, вроде аналоя, как Гоголь, — и пишу стоя, отходить не хочется, ну вот и пишу всякую чушь. Не взыщите, дорогой друг и ангел. Кстати, мой ангел демобилизовался, и я не могу ему домой писать, опасаясь родительских подозрений. Если же poste restante[331], то еще хуже, п<отому> что он письмо потеряет, его подберут — и получится совсем скандал: почему не домой пишет?! Ну, вот и посудите сами.
До свидания. Если когда-нибудь мы прославимся и письма наши будут изданы, что подумают потомки? Все ведь может случиться, вот Зайцев недавно написал, что я «по звуку» похож на Чехова[332], и я растрогался. М. б., и правда, не совсем болван, хотя скорее — совсем.
Пожалуйста, пишите, и об испанце, и обо всем. Я собираюсь в Париж к 20 марта, так что рассчитайте, куда писать. Жоржу шлю всякие приветы-поклоны, как обычно, только пусть читает Платона, а не Агату Кристи или другой хлам. Кстати, Вы спрашиваете о Sainte-Beuve[333]. Я чрезвычайно обожаю Sainte-Beuve’a, считаю себя его учеником и подражателем, хотя он иногда бывал туп и, например, в Бодлере не понял ничего.
Ваш Г. А.
41. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
<на бланке Манчестерского университета> 11/III-58
Bien chere Madam, отвечаю, как видите, немедленно
Отчего Вы не написали, что с Жоржем? «Еще неизвестно». Но голова, печень, живот — что? И сколько он пробудет в больнице? Я вижу, что Вы взволнованы, и очень сочувствую.
Теперь о делах.
На что именно нужны деньги? Для лечения сейчас или для переезда в другое место, совсем из этого дома? Я понимаю, что деньги нужны всегда и для всего, но надо же объяснить другим, а другие насчет денег тупы или притворяются тупыми.
Сделать подписку в газете — бессмысленно, да и едва ли Вейнбаум согласится. Они именно сейчас делают сбор на Лит<ературный> фонд, как раз для помощи писателям, и, значит, отдельные случаи включаются в общие. Собрали уже около 10 т<ысяч> долларов и соберут еще. Подписка о Жорже отдельно, даже если Вы Вейнбаума уломаете, кроме клянчания и позора ничего не даст, т. е. даст гроши. Недавно собирали на Гребенщикова, у которого удар, — и собрали что-то позорное (30 долл<аров>, кажется). Вы скажете — это на Жоржа, но в Америке Гребенщиков — Лев Толстой. Еще был случай с женой Зайцева, тоже удар. Им Вейнбаум написал: «только через Фонд», и Фонд им помогает, т. к. она больна до сих пор.
Так вот: если деньги нужны для лечения, то пишите Вейнбауму (Марк Ефимович) и Полякову, а я напишу обоим, кроме того, от себя, хотя они просили никогда ни за кого не «заступаться». Но я напишу, что случай исключительный. Сейчас в Фонде есть деньги, больше, чем бывало.
Если Вы хотите переехать из Hyeres, то куда? Если жить частной жизнью, скажем, в Париже, то никакой подписки, никакого Фонда на это не хватит, и то, что Вы пишете о «позоре эмиграции», ничего не поможет. Да, позор эмиграции, но эмиграция предпочитает быть опозоренной, а денежки попридержать, если понимаете, душка! Но вот другое: если Вы хотите еще раз попытаться переехать в дом под Парижем, то пришлите мне какую-нибудь attestation или вроде от главного иерского доктора, и я еще раз поеду к Долгополову, попытаюсь его уговорить. Может быть, он наконец размякнет. Еще совет: напишите Вере Н<иколаевне> Буниной, расскажите, спросите, как быть, — она маг и волшебник по части сборов, хотя сильно сдала. Если я ей скажу, будет не то: Вы — психолог, сами знаете, что когда человека просят прямо, то действует иначе, чем через другого.
Вот единственное, что мне приходит в голову. Не думайте, что я от чего— либо уклоняюсь: нет, я заранее на все согласен, но согласен на то, что может дать результат, а не на бессмыслицу. А главное — Вам ведь не 20 дол<ларов> нужно, а побольше и надолго. По-моему, лучше — еще раз подействовать на Долгополова. Кстати, в Gagny нет Кровопускова, он умер, м. б., там теперь было бы легче… (Но вот соображение a cote[334]: как же будет с Amigo, если бы Вы уехали? И хватит ли Вашей бессердечности его оставить?!)
У меня есть слабая надежда — проект — мечта поехать на Пасху в Ниццу, ибо я тут замерз и скис, а там есть солнце и аллегорическое впридачу к настоящему. Не знаю, поеду ли: все дело в деньгах, конечно. Но если поеду, на обратном пути приеду к Вам.
В Париже я sauf imprevu[335] буду 20 марта. Но напишите еще сюда (если ответите сразу). Гуль молчит после письменной бомбардировки: вероятно, обижен.
До свидания, Courage[336], все будет хорошо, — вопреки тому, что Жорж пишет в стихах! Je n’en doute pas[337].
Ваш Г. A.
42. Г.В. Адамович — И.В. Одоевцевой
Paris
22/III-58
Дорогая Мадам
Я сейчас приехал в Париж и нашел Ваше письмо.
Вы пишете, что мое письмо Вас «сильно огорчило». Наверно не так, как Ваше меня. И удивило. На старости лет я стал крайне чувствителен к таким вещам. То, что Вы мне написали, ничем с моей стороны не вызвано. Я не помню, конечно, своих выражений, но помню чувство, с которым раскрыл сейчас Ваше письмо, не подозревая, что в нем. Но не будем «выяснять отношений». Ни к чему, и все равно каждый скажет, что прав он. Passion n’en parlons plus![338] Но остаюсь при своем удивлении и огорчении.
Дальше следуют пункты:
1) В понедельник я пойду к Водову, узнаю, что он делает, и поговорю с ним. Потом я Вам напишу.
2) Вейнбаум. Вы не хотите понять, что он с Фондом — одно и то же. Он им гордится, все делает для него. Вам кажутся «нелепыми» мои слова, что он воззвания не напечатает. Но это почти наверно так. Сейчас Фонд как раз собирает деньги — и он скажет: на что же мы собираем, если не на это? Ваши сведения о 600 дол<ларов> для Гребенщикова — фантастичны. Я не помню, сколько собрали точно, но читал и думал: какие гроши!