Бабке моей тут, я видел, слегка взгрустнулось от такого философского толкования знаменитой притчи.
— Нет, сестры мои, — сказала она, — смысл здесь иной… — И разъяснила. Выслушали ее, впрочем, с почтением.
— А вот еще притчу я знаю, — выступила старуха Симоне, облизываясь от удовольствия, что сейчас будут слушать и ее. — Судили однажды цыгана, что увел коня. «Да я, — говорит, — случайно на него прыгнул». — «А уздечка-то как у тебя в руке оказалась?» — «Вот этого-то, знаете, я и сам не пойму!»
Нечестивый смех совсем сокрушил бедную мистрис Гэмидж. Словно из ведра посыпались тут притчи: как лукавый Лис притворился мертвым, а Кролик ему скомандовал: «Можете ожить, мистер Лис!», как эти два героя ехали на ведрах в колодце: «Этак уж завелось, мистер Лис: один едет вверх, другой вниз», — словом, философская дискуссия была в полном разгаре, когда явился Томас Бланкет.
Тотчас все стихло. Проповедника в поселке побаивались, хотя каждый помнил, что еще недавно был он всего-навсего мельником. Бывает так, что черты лица давно знакомого человека в твоем привычном восприятии как бы стираются, их уже не видишь. И вдруг лицо это приближается вплотную: кустистые брови, глаза с точно и неподвижно нацеленными зрачками, большой непреклонный рот, продолженный резкими складками, высокомерный нос с горбинкой, и общее выражение такое, будто проповедник постоянно сдерживает в себе внутренний гнев. Говорил он негромким глуховатым голосом, отсекая конец каждой фразы прочным смыканием губ.
— И это беседа о духе, о вере, об откровении! — сказал Бланкет, обводя всех взглядом, от которого хотелось залезть под скамью. — Стыдитесь, сестра Гэмидж!
Бабка и сама чувствовала, что неладно вышло с дискуссией. Но именно потому она и стала задираться.
— Мне нечего стыдиться, — отчеканила она. — Люди сидят взаперти. Что ж удивительного, если у них порой и развяжутся языки!
— Этого и следует опасаться. Куда заведут малоосмысленные, суетно занимательные речи? В геенну — и никуда более!
— Так говорили папы, Генрих Восьмой и Мария Кровавая, — упрямилась бабка.
— Я и покинул родину, потому что не соглашался с теми, кто…
— Ага, — не соглашались! Так почему же теперь преследуете не согласных с вами?
Тут она его поймала, да. И так ловко, по-женски, что это стало ясно всем. Разнесся одобрительный шепот, но это только подлило масла в огонь.
— Запрещаю, — сказал Бланкет, темнея лицом, — запрещаю касаться сей темы при непосвященных!
Бабка встала с места и выпрямилась.
— Здесь вам не Англия, сэр, рты не заткнете. Свободное слово да слышит каждый!
— Я говорю: нет! — крикнул Бланкет, топнув ногой. Он побледнел и стал в угрожающую позицию. — Ступайте к своей прялке, Катарина Гэмидж, — я изгоняю вас!
— Ну ты, полегче там, — сказал я, поднимаясь. — Мы не в церкви у Рокслея. Отсюда ты ее уже не выгонишь, Том-мельник, Том Хвали-Бога!
Бывший мельник ответил мне хлестким ударом по лицу. Я отшатнулся, сплюнул кровь и схватил его за грудь. Туго бы ему пришлось, да и мне, кабы не бабкина энергия, с которой она нас расцепила. Все повскакали с мест и окружили нас. Возгласы ужаса, недоумения…
— Что тут происходит? — спросил Питер. Расталкивая народ на ступенях, он спустился и стал посредине собрания — все были ему по плечо. — Ну-ка, снимите нагар со свечи… Мистер Бланкет, я вижу, вы забылись: драка с мальчишкой — умно! Сейчас как раз время — в лесу, в сотне ярдов отсюда, нашли труп индейца!
Мы выбежали из форта — уже порядком стемнело — и гуськом припустили по одной-единственной траншее за световым пятном фонаря, который качался в руке Питера. С ним шел Том Долсни — ему и посчастливилось сделать это открытие. Траншея кончилась. Увязая в снегу по пояс, мы не шли, а карабкались, следя за пятном света, которое, казалось, расталкивало густую синеву лесной чащобы. Пятно остановилось. Пока идущие сзади топтались, выбираясь из сугробов, я вышел вперед и стал, трудно переводя дыхание, у большой сосны.
Снег облепил складки меховой одежды, белой маской застыл на черном лице. Трудно было поверить, что это лицо человеческое: таким оно выглядело деревянным. Снег набился в уши, в рот, в ноздри — и все же было видно, что это молодой индеец. Рука была откинута в остановленном взмахе, туловище и ноги утонули в снегу; сломанное орлиное перо жалко торчало из пересыпанных снегом черных волос. Лопаты выкопали тело из-под снега, и оказалось, что левая нога индейца зажата медвежьим капканом. Ее освободили, просунув дуло ружья между створками механизма. Питер внимательно осмотрел труп, перевернул его, обшарил одежду — и гневно бросил:
— Чудовищная глупость! Кто-то застрелил его после того, как он попал в капкан. Кто это сделал? Ну-ка, Том Долсни, взгляни на меня… Ну, говори же: ты убил его? Зачем?
— Да, — ответил Том и поник головой. — Я это сделал, сэр.
Питер выпрямился и долго смотрел на него в упор.
— Глупец, — холодно сказал он. — Непроходимый глупец. Зачем?
— Было, знаете, уж темновато, — кротко объяснил Том. — Мне показалось… он замахнулся на меня, сэр…
— «Замахнулся»! — горько повторил Питер. — С ногой, зажатой в капкан! Трусам везде мерещатся угрозы. Ну, спасибо, Том: ты накликал на нас племя пекота. Я вижу это по тотему на груди: убитый — пекота. Быть может, это разведчик? Все равно следовало его спасти. Этим мы предотвратили бы войну, а теперь… Теперь держитесь! Теперь берегите свои скальпы! Эй, положить индейца на носилки! Заровнять следы, засыпать их как можно тщательней, да молите бога, чтоб пошел хороший снег!
Все закинули головы к небу. Нет, туч не было видно. Отдаленным зеленым блеском сияли Стожары — созвездие из семи звезд. Индейцы-онондаги зовут их Ут-куа-та. По их поверью, это семь голодных детей. Когда они умерли от голода, то стали совсем легкими и превратились в звезды.
Глава IX
Врагам нашим, о Боже, пошли, врагов похрабрее нас!
Изречения Питера Джойса
Нападения боялись всю зиму.
Весь поселок с вечера и до утра жил под гнетом этого ожидания.
В свисте ветра чудилось пение стрел, в движении теней — крадущиеся фигуры — и сколько было ложных тревог! Жили строго по воинскому распорядку: треть людей отдыхала, другая треть занималась хозяйством, остальные бодрствовали с оружием в руках. Философские собрания Питер запретил, во избежание раздоров; открытых столкновений больше не случалось, но прежнее единодушие жителей поселка было подорвано. При встрече со мной и с м-с Гэмидж Бланкеты и члены некоторых других семей отворачивались; на общих молитвах — и то проповедник норовил стать к нам спиной. Он и Блэнд явно старались отделить нас с бабкой от остальных поселенцев, окружить общим отчуждением, и это им до некоторой степени удалось. Мне было на это, в общем, наплевать, я и прежде не пылал к своим односельчанам любовью. С меня хватало дружбы Питера и Генри. А вот бабка…
Она была горда и независима, по-прежнему держала голову высоко, однако в ней что-то надломилось. Я видел, как ее оскорбляет молчаливое отчуждение сограждан. Кроме того, по призванию она сама была проповедником, жаждала поделиться добытыми в долгих раздумьях мыслями, а этого-то ей как раз и не позволяли. И она дулась на весь свет, на Питера в том числе, бесилась по всякому поводу и без него.
Несмотря на это, к нам в дом зачастили Генри и Питер. Да и мисс Белоручка вдруг объявила, что желает учиться у бабки вязанью и шитью. Ее бабка почему-то терпела, Питер же был дважды изгоняем, но всякий раз приходил вновь.
Вот как-то раз — дело было уже в марте — задал я корму быкам и пошел в дом, мечтая перед дежурством распялить на дощечке шкурку хорошенькой выхухоли, что попалась в капкан у речной проруби. На кухне, которая служила нам столовой, не было никого. Я подбросил в очаг поленьев и уселся со шкуркой в руках. Слышу — в бабкиной комнате голоса.