— Добрые люди, п-простите меня, но все вы заблуждаетесь, п-право, заблуждаетесь!
Присутствующие оторопели. Молчал-молчал мальчишка, да вдруг, как Валаамова ослица [101], взял и заговорил.
— Маленький п-пример, — взволнованно сказал он, и все почувствовали в нем ту странную смесь университетской развязности с мальчишеской неуверенностью в себе и жаждой о себе заявить, из чего он и состоял. — Вот вы, пуритане, сеете рожь — так? И он, еврей или, допустим, магометанин, посеял этот полезный злак. И у вас он взойдет, и у них. Так не один ли ч-черт, простите меня, какие молитвы вы все при этом бормотали?
Такой возмутительной профанации в вопросах веры не выдержали наши пилигримы [102]. Один за другим они покинули свои места и удалились; остались Катарина, Генри, секретарь собрания Бэк и я.
— Н-не понимаю, — ошеломленно тянул мастер Генри. — Ч-чего они все всполошились?
Бэк, хохоча до изнеможения, повалился под стол. Катарина, топнув ногой, сердито прикрикнула:
— Прекрати свои шутки, сэр, да потрудись умыться: что у тебя за клякса на носу? — Потом она накинулась на меня: — Вы тоже хороши! Ведете собрание, а гримасничаете, как обезьяна. Откуда у вас эти бесовские ужимки, Джойс?
— Извините меня, мистрис Гэмидж, — смиренно сказал я, — мое гримасничанье — всего-навсего отражение давней боли, которую причинил мне палач, когда отсек мое левое ухо. И каждый раз, когда я сталкиваюсь с невежеством или жестокостью…
Она схватила меня за плечи.
— Что с вами, Джойс? Боже, он белее полотна, ему дурно… Бэк, воды!
Глава V
Океан так прекрасен! Он величествен, необъятен, суров, он такой…
А сказать честно, так это просто масса бесноватой воды, переплыв которую надо долго оправляться от потрясения.
Изречения Питера Джойса
До споров ли тут, до заговоров ли? Двое суток с того дня нас трясло и мотало в Атлантике, как горошину в детской погремушке, сбило с курса и снесло к югу градусов на пять. Не стало ни дня, ни ночи — сплошной мрак, хлещущие во все люки водопады, толчки и швырки, истерично мычащий скот, треск дерева, неласковые прикосновения мокрых и холодных предметов и потушенный в камбузе огонь. Питались сухарями. Только на третьи сутки шторма мы услышали какую-то усталость, что ли, в звериных воплях ветра. Хватаясь за что попало, мы с Бобом ле Мерсером пробирались по верхней палубе к помпам, чтобы сменить работавших без отдыха матросов. В это время налетел «девятый вал» — нас подбросило, завертело, потом понесло к фок-мачте, к грот-мачте и наконец загнало под шлюпку, на ее ростры.
Держась за канаты, которыми шлюпка была обмотана и закреплена, мы выжидали. Нельзя было и шагу пройти по палубе, раз наш флейт вздумал перевалить горный хребет величиной с Карпаты. «Девятых валов» пронеслось около ста, наконец голос бури ослаб, так что можно было разговаривать. Мокрые до нитки, мы нежно обнимали корму шлюпки и были не в силах с ней расстаться. У меня сильно болело ушибленное о битенг [103] плечо, Боб ощупывал кровоточащее колено. Пришла такая постыдная минута, когда долг указует тебе действовать, а ты преспокойно остаешься на месте. Вдруг Боб открыто посмотрел мне в глаза и спросил самым обычным тоном:
— Кинжал с напильником у вас, мистер Джойс?
Люблю людей с такими отчаянными глазами, как у Боба. Он шел на смертельный риск, выдавая свою причастность к заговору.
— Мне жаль, Боб, что ты связался с таким молодцом, как Кэпл.
— Не в нем одном дело, — сказал Боб.
Волна обдала нас новым холодным душем, разогнавшим накопленное было тепло. Вынырнув из-под нее и отплевавшись, ле Мерсер продолжал:
— Все наши вас уважают, мистер Джойс. Вы солдат, сэр, и вы джентльмен, но и простой человек вам не чужой. Вы старались для нас, сэр, хотели как лучше. Но скажу по совести: неохота работать в Америке вашей пять лет даром!
— Вы не каторжники. Пять лет — и вы свободны.
— Каторжники тоже люди, мистер Джойс.
— Чего же вы хотите?
— Свободы, сэр. И для них тоже.
— Кто поручится, что, освободив заключенных, вы не убьете свободных и не поднимете пиратский флаг?
Ле Мерсер опустил глаза: он знал больше, чем мог сказать.
— Средь наших тоже чересполосица, сэр. Кто что предлагает, я не с пиратами, сэр. Мое дело — идти за плугом на заре, скотину гнать на траву. Но руки для этого у меня должны быть развязаны: семья-то осталась в Англии, и что с ней станется через пять лет?
Как, и это говорит Боб ле Мерсер — один из тех, ради кого я тратил столько сил и энергии, вложил всего себя в безумное по трудности дело? Дом отца, который я покинул, состояние, которого я лишился… Моими детьми я сделал этих бедняков — и что же, они заявили, что будущее, которое я им готовил, их не устраивает!
Роберт как будто угадал мои мысли.
— Мы благодарны вам, сэр, — сказал он с достоинством. — И что б там дальше ни случилось, на вас и на односельчан у нас не поднимется рука. Обещаю вам… как это называется?
— Держать в курсе дел?
— Вроде того. — Он улыбнулся. — Скажу ясней: с тем меня к вам и послали.
Новая кипящая волна придала иное направление нашим мыслям. Она оказалась последней. Дымчато-серая оболочка неба, которую ветер усердно драл в клочья, расползлась, заголубели прорехи, и хотя пляска воды продолжалась, палубу больше не окатывало. Я попросил Боба перетянуть мне плечо обрывками моей рубашки, потом осмотрел его колено — на нем зияла большая рана. Я прилепил полуоторванный лоскут кожи, остановил кровь той же повязкой из рубахи, после чего Боб спокойно бросил: «Теперь я, пожалуй, помогу ребятам», — и отправился к помпе. Мне оставалось идти вниз и размышлять, потому что плечо было не в рабочем состоянии.
Шторм оставил тяжелые последствия. Треснула бизань [104] у самого пятнерса [105] на опер-деке, искалечило несколько коров; двух переселенцев наскоро похоронили, остальные лежали полумертвые; наконец, исчезло судно с провиантом, а мы, по приблизительным подсчетам штурмана, болтались где-то в районе Азорских островов. И это бы еще ничего. Когда настало затишье, наметились контуры новой беды — перелома в настроении команды.
Новые настроения — новая песня, которую почему-то принялись напевать матросы. Они пели ее всюду, от бака до княвдигеда — пели с той наглой, по-своему шикарной интонацией, в которой звучали знакомые мне нотки мести и мятежа. Песня была особенная: порядочные моряки ее не поют. К ней издавна пристало мнение, что она пиратская.
Шкипер — эй! Бросай игру —
В море парус Киллигру!
Мореходам не к добру
Встретить парус Киллигру…
Но в пении еще не было главного — начала бунта. Начало — как узел в запутавшейся леске: не сразу его усмотришь. Чудесным образом нить мятежа вилась с ахтеркастеля, из каюты капитана, и, подобно фитилю, тянулась к пороховому погребу — помещению для матросов. Осталось ее поджечь.
Это и случилось вскоре после шторма. Леди Лайнфорт вернулась от капитана утром, после сумасшедшей ночной игры, к себе в каюту. Дело было при мисс Алисе, Генри и Уриэле. Юнга только что принес нам кофе. Смеясь, леди сказала дочери:
— Где колечко с индийским изумрудом? Давай сюда, я его проиграла. И ожерелье твое, и браслеты. — Весело посмотрев на нас, она добавила: — Сейчас вы разинете рты, как акулы. Я всё проиграла. Всё.
Уриэл, утешая, сказал:
— О, вы еще отыграетесь, миледи.
— Нечем, — бойко сказала миледи. — Я продула капитану все деньги за Соулбридж — словом, всё дотла — и еще осталась должна. Я теперь нищая, как этот славный мальчик, — и она дружески хлопнула юнгу по плечу.