Это правильно, что я приехал, дабы узнать обо всех этих замечательных вещах. Так сказал мне Гумбольдт на пароме. Пришло время удивительных деяний, и Гумбольдт совершил их. Он сказал мне, что поэты должны постичь, как ускользать от прагматичной Америки. Он щедро одарил меня этим знанием в тот день. Меня! — экзальтированного торговца щетками в помятом шерстяном костюме, доставшемся мне от Джулиуса. Брюки болтались на талии и рубашка вылезала наружу — мой брат Джулиус был гораздо толще. Даже пот со лба я отирал платком с монограммой «Дж» в уголке.
В то время Гумбольдт только начал набирать вес. Он был довольно широк в плечах, но торс его все еще оставался стройным. Позднее он нажил выпирающий живот, как у бейсбольной звезды Бейба Рута[26]. А тогда ноги у него были неутомимыми, а ступни постоянно совершали мелкие нервические движения. Снизу замысловатая клоунада, вверху величавость и достоинство — этакое пикантное очарование. Вероятно, такие широко расставленные серые глаза должны оказаться у кита, внезапно вынырнувшего рядом с вашей лодкой. Гумбольдт был не просто полным, он был очень хорош собой, грузный и все-таки легкий, с бледным и в то же время смуглым лицом. Казалось, его волосы цвета темного золота текут вверх — две маленькие волны и темная впадинка. На лбу шрам. Ребенком он ударился о лезвие конька, да так сильно, что даже на кости остались зазубрины. Бледные выпяченные губы прикрывали мелкие зубки — похоже, они так и остались молочными. Сигареты он докуривал до последней искры, и потому все галстуки и пиджаки вечно оказывались припаленными.
В то утро предметом беседы был Успех. Я приехал из захолустья, и он раскрыл мне всю подноготную. Могу ли я представить себе, поинтересовался он, что значит взорвать скуку Виллиджа стихами и стать добычей критических опусов «Партизана»[27] и «Сазерн ревью»[28]? Ему было что рассказать мне о модернизме и символизме, о Йитсе[29], Рильке[30] и Элиоте. Между прочим, он был совсем не прочь выпить. И конечно же вокруг него вились многочисленные девочки. Кстати, Нью-Йорк тогда был очень русским городом, поэтому повсюду была Россия. Это был тот самый случай, когда, как говаривал Лайонел Абель[31], метрополия стремилась принадлежать другой стране. Нью-Йорк мечтал оставить Северную Америку и слиться с Советской Россией. Гумбольдт легко переходил в разговоре от Бейба Рута к Розе Люксембург, Беле Куну и Ленину. То и дело он давал мне понять, что если я сейчас же не прочту Троцкого, то буду недостоин беседовать с ним. Гумбольдт рассказал мне о Зиновьеве, Каменеве, Бухарине, о Смольном институте, о шахтинском деле[32], о московских процессах, об «От Гегеля до Маркса» Сидни Хука[33] и о ленинском «Государстве и революции». Ясное дело, он сравнивал себя с Лениным.
— Я знаю, — говорил он, — как чувствовал себя Ленин в Октябре, когда воскликнул: «Es schwindelt». Не то чтобы он готов был швиндельнуть каждого, но все-таки голова у него шла кругом. Ленин, человек довольно жестокий, чувствовал себя как дебютантка, первый раз кружащаяся в вальсе. Вот и я тоже. У меня головокружение от успехов, Чарли. Идеи не дают мне спать. Я ложусь в постель, трезвый как стеклышко, а комната ходуном ходит у меня перед глазами. Это и с тобой случится. Я говорю тебе, чтобы ты подготовил себя.
В лести ему не было равных.
Восхищенный до безумия, я видел все в совершенно ином свете. Конечно, я не выходил из состояния напряженной готовности и надеялся сразить всех наповал. Каждое утро в конторе фирмы во время утренней накачки мы хором повторяли: «Я хорош собой и элегантен». Только я-то действительно был хорош собой и элегантен. В эти одежды мне не нужно было рядиться. Я не мог быть более «заинтересованным» — заинтересованным весело поздороваться с домохозяйкой, войти и осмотреть ее кухню, не мог более истово желать ее рассказов и жалоб. Темпераментная ипохондрия еврейских женщин оказалась для меня в новинку, я обожал послушать рассказы об опухолях и отекших ногах. Я хотел, чтобы они рассказали мне о свадьбе, о рождении детей, о деньгах, болезнях и смерти. Да, усаживаясь пить кофе, я пытался классифицировать их: мелкие буржуа, потенциальные мужеубийцы, мечтающие подняться по социальной лестнице, истерички и так далее. Но от этого аналитического скептицизма не было практически никакой пользы. Слишком уж меня переполнял восторг. Поэтому я жаждал продавать свои щетки, а по вечерам почти с такой же жаждой устремлялся в Виллидж, послушать лучших рассказчиков Нью-Йорка — Шапиро[34], Хука, Рава[35], Хаггинса или Гумбейна. Зачарованный их красноречием, я сидел, не смея пошелохнуться, словно кот на концерте классической музыки. Но лучшим среди всех казался мне Гумбольдт. Он был просто моцартом слова.
На пароме Гумбольдт сказал: «Я сделал себе имя будучи слишком молодым, а значит, я в опасности». Но как раз в то время он был вне опасности. Его разглагольствования касались Фрейда, Гейне, Вагнера, Гете в Италии, старшего брата Ленина, костюмов Дикого Билла Хикока[36], бейсбольной команды «Нью-йоркские Гиганты», рассуждений Ринга Ларднера[37] об опере и Суинберна о самобичевании и даже религиозных воззрений Джона Д. Рокфеллера. Где-то посередине этих вариаций повествование непременно делало искусный и захватывающий прыжок к исходной точке. В тот день улицы казались мертвенно-пепельными, а палуба парома — ярко-серой. Несмотря на неряшливый вид, Гумбольдт выглядел величественным, его мысли накатывали волнами, как воды залива или его вздымаемые ветром белокурые волосы, белое лицо с широко расставленными серыми глазами оставалось напряженным, руки глубоко в карманах, а ноги в туфлях для поло плотно прижаты ступня к ступне.
Если бы Скотт Фицджеральд был протестантом, говорил Гумбольдт, Успех не нанес бы ему существенного вреда. Посмотрите на Рокфеллера-старшего — он знает, как управляться с Успехом, он просто заявляет, что это Господь Бог дал ему все его капиталы. Но конечно, все дело в хозяйственности. В кальвинизме. Едва заговорив о кальвинизме, Гумбольдт перескочил на обсуждение Благодати и Греховности. А от греховности перешел к Генри Адамсу[38], который заявил, что за несколько десятилетий технический прогресс непременно переломит человечеству хребет, и от Генри Адамса — к вопросу о высоких должностях в век революций, к тиглям и мессам, потом принялся за Токвиля[39], Горацио Олджера[40] и «Рагглз из Ред-Гэп»[41]. Влюбленный в кино Гумбольдт пересказывал журнал «Экранные сплетни». Он особо остановился на Мэй Мюррей[42] — богине в блестках у Лоу[43], приглашающей детей навестить ее в Калифорнии.
— Она играла главную роль в «Королеве Тасманской» и «Цирцее-обольстительнице»[44], а доживала свои дни сморщенной старухой в богадельне. А потом еще этот… как его?.. который покончил с собой в больнице? Взял вилку и заколотил ее себе в сердце каблуком ботинка, бедняга!