— Ты любил свою маму?
Страстное щемящее чувство вдруг всколыхнулось во мне. Я забыл, что говорю с ребенком, и произнес:
— О, я безумно любил родителей, безмерно. Изнывал от любви. У меня даже сердце заходилось. В санатории я часто плакал: почему я не дома, почему не могу видеть их? Мне кажется, они не знали, как сильно я любил их, Мэри. Меня терзал не только туберкулез, но и любовь. Я был чувствительным болезненным ребенком. И в школе все время влюблялся. А дома, если просыпался первым, страдал из-за того, что все еще спят. Я хотел, чтобы родители проснулись и продолжалось это чудесное житье-бытье. Еще я любил Менашу, нашего квартиранта, и Джулиуса, моего брата — твоего дядю Джулиуса…
Пора отложить эмоциональные излияния.
В тот момент меня целиком занимали деньги, чеки, гангстеры и автомобили.
У меня из головы не шел и другой чек. Его прислал мой друг Такстер; тот, которого Хаггинс обвинял в пособничестве ЦРУ. Понимаете, мы с Такстером намеревались выпускать журнал «Ковчег». Можно сказать, находились в полной готовности. Подобрали прекрасные материалы — например, страницы моих рассуждений о мире, трансформированном Разумом. А тем временем Такстер не смог вернуть ссуду.
Это долгая история, и о ней мне меньше всего хочется распространяться. По двум причинам. Во-первых, я привязан к Такстеру, что бы там ни было. А во-вторых, мне кажется, я чересчур нервно отношусь к деньгам. Глупо отрицать. Что есть, то есть, но это — низко. Когда я рассказывал, как Джордж спас жизнь Шарон, я говорил о крови как о жизненной субстанции. Ну так вот, деньги — тоже жизненная субстанция. Такстеру предложили уплатить часть просроченного займа. Безденежный, но самоуверенный, он перевел на меня чек из своего итальянского банка, миланского «Банко Амброзиано». Какой такой Банко? Почему Милан? Впрочем, все, что предпринимал Такстер, выходило за рамки обычного. Он получил трансатлантическое воспитание и одинаково свободно чувствовал себя и во Франции, и в Калифорнии. Пожалуй, не найдется такого богом забытого местечка, где у Такстера не сыщется какой-нибудь дядюшка, или акции шахты, или старый замок, или вилла. Такстер с его экзотическими привычками был еще одной моей головной болью. Но сопротивляться его напору я не мог. Однако это тоже может подождать. Только вот еще что, последнее: Такстеру нравилось, когда люди считали, будто он бывший агент ЦРУ. Эта сплетня казалось ему замечательной, и он делал все возможное, чтобы раздуть ее. Сплетня добавляла Такстеру таинственности, а на тайнах он строил свои аферы. Это было совершенно безобидно, даже мило. Здесь можно даже усмотреть нечто филантропическое, как и во всяком шарме — до определенного предела, конечно. Впрочем, и сам шарм — чаще всего в некотором смысле жульничество.
Такси прибыло на место на двадцать минут раньше оговоренного времени, и я, не желая слоняться возле бани, сказал водителю через дырочки пуленепробиваемого экрана: «Поезжай на запад. Не волнуйся, я просто хочу посмотреть по сторонам». Таксист качнул своей «афро». Теперь он напоминал огромный черный одуванчик, который уже отцвел и от малейшего дуновения ветерка вот-вот лишится венчика.
За последние шесть месяцев в этих местах исчезли приметы старины. Они, в общем-то, ничего не значили для меня. И я не могу объяснить, почему вдруг это показалось мне таким важным. Я разнервничался. Мне вдруг почудилось, будто я, сидящий на заднем сиденье такси, — мечущаяся, трепещущая птица, рыскающая в мангровых зарослях своей юности, превращенных в свалку. Содрогаясь от волнения, я пялился сквозь грязные окна. Целые кварталы исчезли. Венгерский ресторан Лови снесли, а с ним и бильярдный зал Бена, и старый кирпичный трамвайный парк, и похоронное бюро Гратча, которое хоронило обоих моих родителей. Живописных обломков вечности не получалось. Бульдозеры сгребали обломки, потом их измельчали, грузили на самосвалы и ссыпали, сооружая какие-нибудь насыпи. Вверх уже тянулись новые стальные каркасы. Польская kielbasa больше не украшала окна мясников. Сосиски в carnicerнa 1 были карибскими, розовыми и сморщенными. Старые вывески канули в небытие. А новые кричали: «Hoy. Mudanzas. Iglesia".
— Держи на запад, — сказал я водителю. — Мимо парка. А на Кедзи повернешь направо.
Дома на старом бульваре превратились в сплошную покосившуюся руину, ждущую смертного часа. Сквозь огромные дыры в стенах я заглядывал в комнаты, совершенно такие же, как и те, где я когда-то спал, ел, учил уроки и целовал девочек. Нужно слишком сильно ненавидеть себя, чтобы остаться равнодушным при виде таких разрушений, или, что еще хуже, радоваться крушению трогательного среднеклассового мирка и благодарить историю, которая перемолола все это в камни для насыпи. Кстати говоря, таких крутых парней я знаю. Здесь они и выросли. Их, агентов метафизически-исторической полиции, науськивают на таких, как я, чьи сердца обливаются кровью при виде обломков прежней жизни. Но мне нужно было попасть сюда, чтобы окунуться в меланхолию, чтобы огорчиться из-за покореженных стен и окон, из-за отсутствующих дверей и выломанных фонарей, из-за оборванных телефонных кабелей, проданных в утиль. Но особенно мне хотелось посмотреть, стоит ли еще дом, где жила Наоми Лутц. Его не было. И от этого мне стало еще горше.
Вступив в сверхэмоциональный подростковый возраст, я влюбился в Наоми Лутц. Уверен, другой такой красивой, скорее даже идеальной девушки я не встречал. Я обожал ее, и любовь эта выкристаллизовала все притаившиеся во мне странности. Ее отец — респектабельный мозольный оператор — усвоил надменные медицинские манеры и изо всех сил демонстрировал, что он Доктор от пяток до макушки. Мать Наоми была простой доброй женщиной, неряшливой, легкомысленной и бесхарактерной, с большими сияющими романтическими глазами. Вечер за вечером я играл в рамс с доктором Лутцем, а по воскресеньям помогал мыть и полировать его «оберн». И все шло нормально. Пока я любил Наоми Лутц, я благополучно пребывал внутри жизни. Жизнь оставалась непротиворечивой и осмысленной. А смерть казалась вполне приемлемой. У меня была своя собственная маленькая озерная страна, парк, где я блуждал с Платоном, книгами из серии «Современная библиотека», Уордсвортом[130], Суинберном или «Простым сердцем»[131]. Зимой мы с Наоми развлекались в саду, среди заиндевевших розовых кустов. Замерзнув, я грелся внутри ее енотовой шубы, вдыхая восхитительную смесь запахов меха и девичьего благоухания. Мы вдыхали холодный воздух и целовались. Я никого не любил так сильно, как Наоми Лутц, пока много лет спустя не встретил Демми Вонгел. Пока я в Мэдисоне, штат Висконсин, почитывал поэзию и совершенствовался в бильярде на высадку в винном погребке, Наоми выскочила замуж за владельца ломбарда. Он к тому же занимался починкой конторской техники и просто лопался от денег. Я был слишком молод и не мог покупать Наоми тряпки в магазинах «Филдс» и «Сакс», чего она хотела, да и, с другой стороны, ее пугали психологические нагрузки и ответственность жены интеллектуала. Я все время говорил ей о книгах «Современной библиотеки», о поэзии и истории, и она боялась разочаровать меня. Она сама говорила мне об этом. Я как-то сказал ей: если страсть интеллектуальна, насколько же более интеллектуальной оказывается чистая любовь, которая не нуждается в усилиях познания. Но Наоми только озадаченно на меня посмотрела. Из-за таких вот фраз я и потерял ее. Наоми не пыталась разыскать меня даже тогда, когда муж потерял все деньги и бросил ее. Он был азартным игроком. Ему пришлось скрыться, потому что за ним гонялись выколачиватели долгов. Насколько мне известно, они ему однажды перебили ноги. Во всяком случае, он переменил фамилию и удрал, или, скорее, похромал на юго-запад. Наоми продала дом в Винетке, переехала в Маркетт-Парк в бунгало своей семьи и устроилась работать в «Филдс», в отдел постельного белья.