Яркий пример этих затруднений — книга Ж.-П. Сартра «Критика диалектического разума», появившаяся в 1960 году. Как и другие представители экзистенциализма, /185/ Сартр считает марксистскую концепцию истории «универсализирующей», то есть такой, которая ставит в центр внимания общую схему мирового процесса и не располагает необходимыми инструментами анализа конкретных временных «тотальностей» (локальных событий и ситуаций), образующих непосредственную реальность личностей и конституируемых их самостоятельными решениями.[3]
Формулируя свои критические упреки и претензии, Сартр, однако, наталкивается на препятствие, о котором открыто говорит сам. Это работа К. Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта».
«Маркс, — признает Сартр, — исследовал февральскую революцию 1848 года и государственный переворот Луи-Наполеона в синтетическом духе: он видел в ней (революции — Э. С.) тотальности, одновременно разорванные и произведенные посредством их внутренних противоречий»
; включение в универсальную историческую перспективу не препятствовало в данном случае «оценке процессов какединичной тотальности».[4]
Сартр не уделяет специального внимания марксову подходу к проблеме личной ответственности, не рассматривает, как в «Восемнадцатом брюмера» используются приемы морального и психологического обличения неподлинности и т. д. И все-таки признание Сартра — это нечто новое, ранее не встречавшееся в экзистенциалистской литературе, и к нему необходимо отнестись с должным вниманием. Ведь, по сути дела, Сартр указывает на то, какие разделы марксистского философского наследия приобретают особое значение в условиях широко развернувшейся в последние годы экзистенциальной критики исторического материализма: задача состоит в том, чтобы выявить философское содержание марксистского ситуационно-политического анализа.
В настоящей статье я обращаюсь именно к той работе Маркса, которая оказалась камнем преткновения для Сартра, — к «Восемнадцатому брюмера Луи Бонапарта». Я постараюсь показать, что целый ряд проблем, которые сегодня без всякого колебания могли бы быть причислены к разряду экзистенциальных, были сформулированы Марксом с удивительной четкостью и бескомпромиссностью /186/ именно потому, что он не был экзистенциалистом.[5]
***
В начале 1852 года Ф. Энгельс опубликовал в чартистском еженедельнике «Заметки для народа» статью «Действительные причины относительной пассивности французских пролетариев в декабре прошлого года». В ней говорилось:
«Со 2 декабря прошлого года весь интерес, который только способна возбудить иностранная или, по крайней мере, европейская политика, привлек к себе удачливый и беззастенчивый игрок — Луи-Наполеон Бонапарт… И действительно, есть что-то поразительное в том, что произошло: сравнительно безвестный авантюрист, вознесенный игрой случая на пост главы исполнительной власти великой республики, захватывает между заходом и восходом солнца важнейшие пункты столицы, выметает парламент точно мусор, за два дня подавляет восстание в столице, в течение двух недель усмиряет волнения в провинции, навязывает себя в результате показных выборов целому народу и немедленно же устанавливает конституцию, вручающую ему всю власть в государстве. Подобного случая и подобного позора не знал еще ни один народ, с тех пор как преторианские легионы гибнущего Рима выставили Империю на торги, продавая ее тому, кто больше заплатит».[6]
Энгельс достаточно точно описывает исходную задачу, с которой столкнулся автор «Восемнадцатого брюмера»: задачу объяснения государственного переворота, героем которого оказалась личность, абсолютно не соизмеримая с действительным историческим масштабом этого переворота и его значением для судеб страны.
В конце 1851 — начале 1852 года вся либеральная, буржуазно-республиканская и демократическая пресса билась над задачей сглаживания, устранения этого парадокса. Она пыталась возвысить личность Луи-Наполеона /187/ до размеров совершенного им узурпаторского деяния, то есть в форме критики и морального обличения создавала культ личности Бонапарта, делала его великим в качестве «военного деспота, предателя… душителя печати и т. п.».[7] Ярким примером этой уничижительной переоценки явился памфлет В. Гюго «Наполеон маленький». Виктор Гюго, — писал по этому поводу Маркс, — ограничивается едкими и остроумными выпадами против ответственного издателя государственного переворота. Самое событие изображается у него, как гром с ясного неба. Он видит в нем лишь насильственное деяние одного человека. Он не замечает, что возвеличивает этого человека, вместо того чтобы умалить его, приписывая ему беспримерную во всемирной истории мощь личной инициативы.[8] Таков и вообще был бумерангов эффект крикливой хулы и добродетельного негодования, обрушившийся на голову новоявленного кандидата во французские императоры.
Отличительная особенность «Восемнадцатого брюмера» состоит в том, что в этом произведении кричащее несоответствие между индивидуальными возможностями Луи-Наполеона и теми действиями, которые ему удалось совершить в декабре 1851 года, не сглаживается, а подвергается анализу именно в качестве исторического противоречия.
Строго говоря, в работе Маркса президент Второй французской республики, узурпатор и кандидат в императоры вообще не принимается в качестве личности, если иметь в виду не обыденное, а требовательное, философское употребление этого понятия. Поведение Луи Бонапарта описывается и объясняется здесь без всякого обращения к таким специфически личностным характеристикам, как самосознание, совесть и ответственность за определенные убеждения.
Маркс оказался единственным критиком этого исторического персонажа, который не попал в ловушку «возвышающего уничижения». Он избежал ее, потому что обличение Луи-Наполеона в «Восемнадцатом брюмера» имеет не моральный, а объективно-юридический характер: герой 2 декабря фигурирует здесь не в качестве объекта для суда истории, а в качестве объекта для уголовного суда. Это мелкий мошенник на вершине государственной /188/ пирамиды, типичный «человек без экзистенции», воплощение той деградации личностного начала, которая обычно наблюдается в среде деклассированных элементов и преступников (отсюда — сквозная тема «знатного люмпена», объединяющая все характеристики Луи Бонапарта в «Восемнадцатом брюмера»).
«Бонапарт, становящийсяво главе люмпен-пролетариата, находящий только в нем массовое отражение своих личных интересов, видящий в этом отребье, в этих отбросах, в этой накипи всех классов единственный класс, на который он безусловно может опереться, — таков подлинный Бонапарт…».[9]
Субъективность героя декабрьского coup de tete не содержала в себе, иными словами, никакой загадки, достойной внимания историка. Но именно поэтому в высшей степени загадочными становились успехи этого героя.
Как могло случиться, что человек с редуцированной личностью оказался победителем в напряженнейшей политической борьбе, которая, казалось бы, должна была требовать максимального развития личных качеств? Почему «самый недалекий человек Франции получил самое разностороннее значение» (формулировка из «Neue Reinische Zeitung»)?
Успех Луи Бонапарта разоблачал всю политическую жизнь Второй республики, а вопрос о его личности стал, как отмечал Энгельс в уже цитированной мною статье, вопросом о национальном позоре.
Сами французы (идеологи, отважившиеся говорить от лица нации) склонны были изображать этот позор как «позор без вины» и чаще всего ссылались на реабилитирующий «фактор внезапности». В ответ на подобные доводы Маркс писал: