Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Диагноз кризиса, который дает Гуссерль, не только отличен от диагноза Ясперса, но в этико-историческом смысле противоположен ему. Кризис квалифицируется какситуация-задача, и смысл ее может быть уяснен лишь на основании присутствующих в истории целей, забытых, теряющихся, но неизменно обращенных к нашей способности понимания и действия.

В экзистенциализме кризис выступает как безальтернативная реальность, как исчезновение всякого выбираемого человеком исторического будущего. Личностная задача, подчеркивает Ясперс, состоит в том, чтобы оставить в стороне, «заключить в скобки» объективно протекающую историю и «реализовать свою историчность из своего собственного первоначала».[5]

Для Гуссерля кризис сохраняет значение альтернативы, дальнейшее развертывание которой в решающей степени зависит от того, как люди поймут и реализуют свою историчность. Упадок или воскрешение «европейского мира» (как объективные события) соопределяются их субъективными выборами. Кризис, пишет Гуссерль,

«имеет только два исхода: гибель Европы вопреки ее изначальному рациональному жизненному смыслу, деградация до состояния, при котором будет утрачена всякая духовность и в этом смысле восторжествует варварство, или возрождение Европы из духа философии, благодаря героизму разума…»[6]

Понимание исторического движения как содержащего «изначальный рациональный жизненный смысл» очевидным образом противостоит экзистенциалистскому рассмотрению объективно протекающей истории под формой «сущего» и «в-себе (бытия)». Размышляя о путях преодоления упадочно-кризисного состояния новоевропейской культуры, Гуссерль явно возвращается к какой-то версии «разумности действительного», к онтологической традиции, которая, по мнению экзистенциалистов, как раз и /391/ несет ответственность за современный духовный упадок.

В самом деле, на страницах «Кризиса…» мы постоянно встречаем выражение глубокой симпатии к немецкому философскому идеализму XIX века, разработавшему понятие «объективного духа», который теряет (отчуждает) и вновь обретает себя в историческом мире.[7]

Вместе с тем присутствующий в истории рациональный смысл, или «телос», как его именует Гуссерль, достаточно определенно противопоставлен гегелевскому «объективному духу». Суть различия состоит в том, что «телос» не является «провиденциальным смыслом», историческое торжество которого всегда уже гарантировано, а временное отчуждение от себя самого заведомо предусмотрено и оправдано. К «телосу» нельзя примкнуть, приспособиться, его нельзя выбрать в расчете на успех, причитающийся ему уже независимо от субъективно-личностных человеческих усилий. Иными словами, «телос» отличается от «объективного духа» прежде всего по способу морально-этической апелляции к сознающему себя индивиду. Он взывает к стоической решимости, к усилию, которое никогда не угасает в окончательном результате, к «борьбе без надежды на успех». Чтобы «телос» на деле восторжествовал (был прояснен и реализован), необходимо, подчеркивает Гуссерль, совершенно отречься от конъюнктурного предварения этого торжества и «…сражаться с той решимостью, которая не страшится даже бесконечной борьбы».[8]

Как это ни парадоксально, но внеположный исторический мир, рассматриваемый в плане его «философски раскрываемой телеологии», получает у Гуссерля тот же нормативный статус, которым в экзистенциализме обладают противопоставленные этому миру «экзистенция», «фундаментальная настроенность», «смысл бытия». Он выступает как проект, задание, предполагающие не просто дальновидно-благоразумное, но беззаветное отношение к себе со стороны реализующего их индивида.

Можно сказать, что «телос» Гуссерля — это «объективный разум», осуществление которого предполагает постоянное присутствие безрассудства, свойственного категорически-императивным экзистенциальным актам. Гуссерль санкционирует этические установки экзистенциализма, /392/ но на почве историзма и в качестве важнейшего компонента отрицаемой экзистенциалистами исторической ответственности.

Что это действительно так, видно прежде всего из центрального понятия «Кризиса…», понятия «европейской духовности».

Гуссерль убежден, что специфический тип культуры, сформировавшийся в эпоху зарождения греческой философии, объективно представляет собой нечто большее, чем просто локальное духовное образование, что он по самому существу созвучен родовой разумности человека. Но, согласно Гуссерлю, это еще совсем не означает, что он предопределен ко всемирному распространению. Надрегиональный, общечеловеческий смысл культуры, выросшей из античной философии, должен снова и снова доказываться, подтверждаться самоотверженной деятельностью, направленной на прояснение и реализацию ее первоначального смысла.[9] И таково, по глубокому убеждению Гуссерля, содержание любого всемирно-исторического достижения: ничто не может войти в строение мировой истории независимо от целенаправленных и бесконечно воспроизводящихся человеческих усилий. Стоит угаснуть этой энергии «активного отстаивания», и любое культурно-историческое образование, объективно заданное в качестве всемирно-значимого, опускается до уровня локального духовного явления и даже «очередной исторической бессмыслицы».[10]

Эта напряженная картина истории, в каждом пункте требующей упорной и даже отчаянной защиты однажды возникшего целевого начала, несомненно, отличается от старого историцизма гегелевского типа, преисполненного благодушных упований в отношении объективного разума, самодействующих законов и целей. Она глубоко современна по своим проблемным истокам и соответствует тому же тревожному и трагическому ощущению эпохи, из которого вырос экзистенциализм.

Вместе с тем мы видим, что она преодолевает односторонние крайности экзистенциалистской этики, остается открытой /393/ по отношению к объективно протекающей истории и, более того, выдвигает эту открытость в качестве важного этического требования. В гуссерлевском «Кризисе…» обязанности перед исторически развивающейся культурой, внутренний интерес к ее целям выступают в качестве основного определения моральности индивида.

Но остается еще один немаловажный вопрос — вопрос о том, соответствует ли эта заинтересованность исходным установкам феноменологии, подготовлена ли она ее предшествующим развитием.

Моральная открытость по отношению к истории (или по крайней мере к культурно-духовным ее выражениям) была подготовлена гуссерлевским пониманием интенциональности. В его «наукоучении» предметность, интендируемая смыслами, всегда имела интеллигибельный и духовно-исторический характер. Предполагалось, что само строение этой предметности запечатлевает какой-то «прошлый, опыт» человечества и транслирует его априори. Возвращаясь к «самим вещам», субъект сегодняшнего актуального сознания усматривает (а еще точнее, «припоминает») и всеобщие «условия возможности» духовно-сознательной жизни, фундаментальные целеориентации, как бы завещанные ему прошлыми поколениями. Такое понимание интенциональности с самого начала роднило гуссерлевское «наукоучение» с объективно-идеалистическими концепциями духа. И как раз оно-то оказалось за бортом экзистенциалистских моральных интерпретаций феноменологии, где интенциональность была истолкована как открытость индивидуального сознания по отношению к его же собственной (дорефлективно положенной) аутистической предметности. Можно сказать поэтому, что экзистенциализм реализовал хотя и существенные, но все-таки экзотерические аспекты феноменологии. Эзотерический же ее смысл состоял как раз в чуждом экзистенциализму пафосе ответственности перед историей, которая, с одной стороны, как бы закодирована во «внутренней», «ментальной» (Б. Больцано) предметности, раскрывающейся индивиду через непосредственно переживаемые им смыслы, а с другой — обнаруживает себя в качестве рационального смысла предметно воплощенной окружающей культуры.

100
{"b":"286150","o":1}