Если сравнивать монографию «Речь и молчание» с концертной программой, то надо будет признать, что «исполнитель» легко и естественно переходит от классического репертуара к модернистскому и обратно, виртуозно преодолевает общеизвестные культурные пропасти, отделяющие одну русскую эпоху от другой. Это отчетливо поймет читатель, добравшийся до последних страниц книги, где его ждет глава «Инобытие речи» с ее разделами «Пушкинский „возможный сюжет“ и виртуальная реальность» и «Гибель абсурда». Под натиском мысли исследователя на глазах рушится «приятная завершенность» литературной классики; пресловутая «современность» того же Пушкина оборачивается роскошными джунглями постмодернистских истолкований.
…Миф вообще-то сильнее, влиятельнее факта.
И петербургский миф — не исключение. Начался четвертый век великого, легендарного противостояния Москвы и Петербурга. Оно затрагивает все сферы духовной жизни, гуманитарного знания — в том числе и пушкиноведение. Вот, уныло объясняют питерские, московское детство поэта было ужасно. Ну и что, обиженно отвечают москвичи, зато у нас Пушкин родился, а у вас его убили. На самом деле — глупости все это. Мы просто забываем самого Пушкина, который «ни за что на свете не хотел бы <… > иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».
Понимание Пушкина, глубокое проникновение в историю отечественной словесности Бог дал петербургской исследовательнице Марии Виролайнен. И хорошо. Я, москвич, только радуюсь…
В поисках утраченного смысла: по направлению к Гуссерлю
Н. В. Мотрошилова. «Идеи I» Эдмунда Гуссерля как введение в феноменологию. М., «Феноменология — Герменевтика», 2003, 716 стр
От XX века нас отделяет трехлетняя дистанция. И это позволяет — хотя быформально — оценивать итоги прошедшего столетия. Так, уже можно рискнуть и сказать, что главным философом века был Э. Гуссерль — создатель феноменологии. Масштаб сделанных им исследований, важность затронутых проблем, глубина и радикальность решений, интеллектуальная честность и строгость, последовательная «борьба за логос» в эпоху всевозможных духовных опьянений, борьба за исконные ценности Европы в эпоху тотального предательства и дезертирства — все это позволяет назвать его мыслителем, отразившим самые существенные духовные коллизии своего времени. Это подтверждается и обширностью его влияния (как правило, опосредованного толкователями) на умы современников. Правильно ли он был понят, это другой вопрос, но так или иначе печатью феноменологии было отмечено множество интеллектуальных инноваций, в том числе — в искусствоведении, литературоведении, да и в художественной практике (показательный пример всего этого вместе — творчество Сартра).
Беда в том, что взять и почитать его труды не так просто. Понять Гуссерля трудно даже искушенным специалистам. Это — «высшая математика» философской теории, которая требует предельной концентрации мысли. К тому же Гуссерль все время находился в развитии, критически оценивал сделанное, менял точку зрения и перспективы рассмотрения. Он не оставил резюмирующего труда, который мог бы аутентично представительствовать перед широкой публикой. Поэтому понять суть его учения можно лишь с учетом всего корпуса текстов. Однако сорок тысяч страниц «Гуссерлианы» — его наследия — препятствие, непреодолимое для читателя нормального (то есть не желающего потратить остаток жизни на усвоение феноменологии). Не годится здесь и традиционное решение: чтение хорошего популярного изложения темы. Популярные книги о Гуссерле непонятны, поскольку не передают смысла его идей, специальные же непонятны, поскольку воспроизводят сверхсложный поток гуссерлевских рассуждений. В результате труды Гуссерля попали в ту же культурную ячейку, что и — к примеру — труды создателей квантовой механики. О них знают, о них говорят, но никто их не читал, а кто читал — не понял. Уайльд сказал, что романтическая любовь похожа на привидения: все о них говорят, но никто не видел. В этот ряд надо поместить и феноменологию: интеллектуалы почтительно снимают шляпу при ее упоминании, отчетливо произносят слова «эпохбе», «интенция», «ноэма», — но не в состоянии грамотно изложить хотя бы самые общие ее принципы. Но вот наконец вышла книга, которую я решаюсь рекомендовать не только братьям по цеху (каковые и так знают, кто есть кто), но и всему просвещенному гуманитарному сообществу.
Н. В. Мотрошилова — высокочтимый у нас и за рубежом философ и историк философии — в свое время издала одну из первых (если не первую) отечественных монографий о феноменологии[9]. Книга, о которой здесь идет речь, вышла тридцать пять лет спустя. То, что эти годы были заполнены — среди прочего — непрекращающимся изучением наследия Гуссерля, обусловило блистательную удачу. Автору удалось невозможное: книга предназначена погруженным в тему специалистам, но вполне доступна и тем, кто находится на первых подступах к феноменологии или даже просто хочет понять, «в чем там дело» (при условии, конечно, готовности к сосредоточенному систематическому чтению). Секрет успеха, видимо, в том, что нитью Ариадны служат хорошо продуманные и пережитые основные интуиции гуссерлевской мысли: они позволяют пройти сложнейшие лабиринты текста, не упуская из виду целостность замысла — то самое «зачем», без которого читатель быстро вязнет в бесконечных дистинкциях, дефинициях и дескрипциях, на каковые Гуссерль был большой охотник.
Мотрошилова исследует одну из главных работ Гуссерля — «Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии. Всеобщее введение в трансцендентальную феноменологию». Чтобы понять, чтбо стоит за этим устрашающим своей заумной схоластикой заглавием, стоит обратить внимание на самые первые абзацы книги Мотрошиловой, составившие своего рода вводную миниатюру:
«1913 год… Три события, свершившиеся в этом году — независимо друг от друга, но в единой взаимосвязи человеческого духа, — имеют для истории культуры непреходящее историческое значение. „Черный квадрат на белом фоне“ Казимира Малевича — символ того, сколь неисчерпаемы <…> смыслы, которые могут открываться человеческому сознанию в самых простых <…> изобразительных формах. <…> „В поисках утраченного времени. По направлению к Свану“ — произведение Марселя Пруста, символизирующее непререкаемое первенство <…> сознания в <…> преобразовании потока навсегда утраченного, но в каждый момент вновь восстанавливаемого — и вновь утрачиваемого! — времени. „Идеи <…>“ — сочинение Эдмунда Гуссерля, которое новаторски подвело под все подобные устремления <…> прочное философское обоснование: была систематически разработана<…> дисциплина, сделавшая предметом своего анализа именно безостановочный и необратимый поток переживаний — тех, <…> сущность которых может открываться только самому сознанию».
Так уж начинался XX век: что ни год, то россыпь великих открытий и созданий. Из достижений 1913-го можно было бы вспомнить и другие столь же эпохальные инициативы. Бор: квантовая модель атома. Фрейд: «Тотем и табу». Масарик: «Россия и Европа». Томас Манн: «Смерть в Венеции». Веберн: «Пять пьес для оркестра». Стравинский: «Весна священная». Форд: конвейерное производство автомобилей. Но автор своей триадой точно позиционирует место гуссерлевского шедевра: открыта не замеченная дотоле сторона сознания — то его измерение, в котором происходит постоянное полагание смысла и встраивание его в созерцания, порожденные опытом. Точкой, где происходит встреча потока смысловых проекций и потока чувственных сигналов, является наше Я — одно из самых очевидных и самых таинственных достояний человека. До Гуссерля эта сторона сознания куда-то проваливалась на стыке обжитых территорий рассудка и чувственности. Несмотря на гениальные прозрения Платона, Декарта, Канта, упрямо воспроизводилась привычная схема: Разум, носитель смыслов, с одной стороны, и Душа, носитель переживаний, — с другой. Связь между ними мыслилась ситуационной (если не случайной). Исследовать эту промежуточную страну полагалось скорее искусству и литературе, нежели науке. Однако самое интересное для человека там-то и находилось: ведь это и была жизнь в ее неповторимости и здешности. XIX век пришел к капитулянтскому выводу: Разум не способен понять действительную жизнь, разве что — умертвить ее своими абстракциями[10]. Но и окончательно расстаться с Разумом век был не готов. Спасает дело великая литература XIX века, которая берет на себя роль учителя жизни. Создается новая наука — психология, — пытающаяся обратиться к конкретности душевных состояний. За ней, как часто бывает в культуре, идет идеология, очередной «…изм». Так, «психологизм» попытался стать универсальным средством обоснования всех способностей человека. Скоро, впрочем, обнаружилось, что психологизм не работает и мало что объясняет; психическое обнаруживает себя как всего лишь вторичная реальность, как реакция на то, что «вне нас» и «внутри нас». Начиная с 70-х годов XIX века в европейской культуре пробуждается то, что Томас Манн назвал «аристократическим чувством формы»; позитивизм и психологизм теряют привлекательность. С критики психологизма в математике начинается и научная деятельность Гуссерля (ученика знаменитых математиков Вейерштрасса и Кронекера). В «Идеях I» перед нами уже зрелый плод гуссерлевской революции: утверждение и создание положительной науки об опыте сознания, осуществляемом на той самой искомой «земле», между (еще) бессмысленной душевностью и (уже) бездушной разумностью. По существу, это совершенно новая версия рациональности[11].