Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Никак не могу с этим согласиться, все во мне противится этому — секуляризировать, «глобализировать» язык, творчество, отделить его от высоких и драматичных отечественных задач, насмерть спаянных с мировыми…

И мирочувствование Бородина неотделимо от Родины, от исторической отечественной мистерии. На примере жизни его, так доверительно нам открытой, видим, что Родина не пустой звук, что любовь к ней — не фразерство, не идеология, а формообразующая человеческую личность закваска, наполняющая жизнь высоким смыслом и содержанием. Смыслом, религиозно выводящим за грань эмпирического теплохладного бытия.

Юрий Кублановский.

От редакции. Выход в свет автобиографического повествования Леонида Бородина, значительного писателя, а в памятном прошлом — деятеля антикоммунистического сопротивления в СССР, — серьезное литературно-общественное событие, которое несомненно заслуживает удвоенного рецензионного отклика на страницах «Нового мира».

Записки прямоходящего, или Утопия Леонида Бородина

Перед нами размышления нормального человека. Всю жизнь Леонид Бородин продумывал то, что прочел и что увидел вокруг. И не боялся продумывать до конца. Он всегда говорил, что думал; действовал так, как думал и говорил. И не возмущался, когда подходил очередной срок ответственности за действия и за слова.

Я хорошо помню 1987-й, черный год в истории советских политлагерей. КГБ вел последнюю свою битву с инакомыслием: шла позорная кампания горбачевских «помилований». Желающего помиловаться просили подать о том ходатайство — «да вы не обращайте внимания на заголовок, это же форма такая. Что? Взгляды? Да кто же вас просит от них отказываться? Вы только напишите, что будете действовать в соответствии с Законом. Что? Никогда законов не нарушали? Ну, об этом не надо, это же к делу отношения не имеет. Напишите только, что не будете нарушать впредь…»

Действия властей были к тому же еще и блефом, ходатайствовать-то перед ними не было уже никакой и нужды. Оказавшись на свободе, я с особым вниманием следил за судьбой Леонида Бородина: он-то бумажек не подпишет. Доставленный из особорежимного лагеря в Лефортово, Бородин провел в нем три или четыре месяца, дольше всех нас. И вот наконец — свобода.

«Происходящее в стране принимаю. Свое дальнейшее нахождение в заключении считаю бессмысленным». Текст этот неприятно меня поразил: он что, действительно «принимает» совдеповский заключительный балаган?!

Лишь потом я понял, насколько был не прав. Я подсчитывал тогда, сколько еще осталось режиму. Леонид же думал о другом: как спасти страну. И он действительно принимал вынужденно подаренный коммунизмом на исходе горбачевский шанс.

Прошло почти два десятилетия, и вот перед нами исповедальная книга Леонида Бородина. В ней — все. От опыта комсомольской юности. (Тема всей дальнейшей жизни — «Россия и коммунизм» — впервые встала перед курсантом Бородиным в милицейской школе. И он тотчас из школы этой, выбранной им по зову сердца, — ушел: «Корпоративные правила не позволяли нам „вольнодумствовать“— это было бы просто нечестно по отношению к ведомству, призванному выполнять строго определенную работу».) Через прямохождение сквозь советские десятилетия, еще не оттаявшие от сталинщины в начале пути. И до времен сегодняшних, до «Смуты». Едва сменяемой нынче, согласно автору, становлением российской государственности.

Размышления об историческом пути России Бородин называет главной частью своего труда. Размышления эти неотделимы от всего остального: от богатой мемуарной конкретики, от встающей со страниц книги личности автора — перед нами ведь не академический труд. Личный отпечаток, органический дух свободы — лучшее, что есть в книге. Если бы кто вздумал издать «Библиотеку приложений» к солженицынской статье «Жить не по лжи», серия, увы, получилась бы не обширной, и достойное место в ней заняла бы книга Бородина.

Уникальна и мемуарная «составляющая» вышедшего труда. Правозащитное движение описано многократно и многосторонне, как в мемуарах, так и в художественной литературе; описаний же «диссидентской правой», русского религиозно-национального движения, кажется, не существует (во всяком случае, получивших широкое печатное распространение). Причины этого во многом ясны из книги. И у правозащитного, и у национального движения были «подводная» и «надводная» части. Первая состояла из активистов — изгоев советской жизни: работали активисты сторожами-дворниками, ходили вечно под угрозой ареста. Вторая же, надводная, часть состояла из сочувствующих персон истеблишмента. Причем сочувствие это было весьма широким. Собиратели подписей под правозащитными письмами обходили поначалу едва ли не всю слывшую прогрессивной писательскую элиту. Потом перестали: все равно мало кто подписывал. Но не прогоняли же, не возмущались, наоборот — сочувствовали, оправдывались, некоторые чем-то помогали, лишь бы никто не узнал… Интеллигенция оставалась социалистической (вполне это выявилось несколько позже), но неприятие реального брежневского режима было близко к стопроцентному.

Из таких же двух частей состоял и «русский лагерь». Да только пропорция была иной. Объективный свидетель, «Хроника текущих событий», называет сотни имен активистов-«демократов». И — немногие десятки русских «националов». Зато надводная часть национального лагеря… В главе «Резервация в Калашном» Бородин описывает компании и сборы в «дворянском гнезде» — особняке видного советского художника Ильи Глазунова. Посетители же… Среди номенклатурных «русистов» мы видим не только недолгого министра Щелокова, здесь — поднимай по реальной иерархической лестнице много выше — вечный гимнотворец Сергей Михалков! Не только демократов достала, видно, бездарная «никаковость» последних советских десятилетий.

Так что уникальность бородинского описания «диссидентской правой» естественна. «Михалковы как символы России» назвал автор одну из глав, мы к ней еще вернемся. А может ли кто себе представить, как свои встречи с Леонидом Ивановичем описывает заслуженный гимночист?

Трудно не ёрничать. Бережно и деликатно описывает Бородин и своих друзей, и далеко не близких ему «в чем-то единомышленников», но картинка получается все равно выразительной. В чем-то она куда колоритнее, чем «Наследство» Кормера или, скажем, «Расставание» самого же Бородина, там ведь все-таки было об изгоях.

Но как бы то ни было, перед читателем уникальный срез советского общества. Да и не только советского, эти же люди часто играют и сегодня ключевую роль и в российской жизни, и в размышлениях о ней Леонида Бородина. Что, кажется, можно сказать о них доброго? Впрочем, доброе-то автору сказать удается: у кого же на свете не найдется, если вглядеться, привлекательных человеческих черт. Но Бородин пытается сказать и нечто, в смысле российских будущих дел, обнадеживающее: «Падение Щелокова, несомненно, „содрогнуло“ и без того вечно дрожащую „русскую партию“, но в самом факте существования определенно мнимой „партии русистов“ <…> следует видеть и нечто, имеющее свою непреходящую ценность, — любовь к России во всех ее ипостасях, в том числе и в советской, ибо, как бы ни перемолотила коммунистическая идея русский этнос, остался и генотип, и стереотип поведения…» Про сохранение стереотипа поведения — это, пожалуй, особенно убедительно.

О мемуарной «составляющей» книги заметим еще: интереснейшие описания и наблюдения соседствуют в ней с резко субъективными выводами. Приведу только один пример. Бородин категорически утверждает: диссидентство не оказало никакого влияния на процессы в стране. И как вывод из материалов книги это звучит убедительно: «тусовочное» состояние профессионального инакомыслия сменилось состоянием нынешним, небытийно-посмертным. Так что правовые и гуманитарные проблемы ввозятся, таким образом, в Россию «оттуда» — мысль, которую на протяжении всей книги насмешливо варьирует Бородин.

Но между советским бытием и сегодняшним были еще годы перемен: 1987-й и 1988-й, — когда еще почти ничего не началось в государстве, зато сразу началось в стране. Об освобождениях-помилованиях сообщили «голоса», они же дали слушателям и адреса организаторов новых правозащитных групп.

66
{"b":"286063","o":1}