Трудно пересказать, что тут началось. Среди организаторов был и я, и ограничусь личными наблюдениями. Телефон у меня перестройщики быстро отключили, но почти не умолкал дверной звонок. Приезжали отовсюду. География? Назову в беспорядке, как вспоминается с ходу: Иваново, Архангельск, Тамбов, Прибалтика, Молдавия, Крым, Приморье, Армения, Грузия, Свердловск… Был кое-кто из азиатских республик — живы ли те люди теперь… Любопытна и «география отсутствия». Не было Украины; ну а когда доводилось, на правозащитных конференциях, встречаться с «представителями» ее… Уже тогда не могли не посещать мысли шокирующие и парадоксальные: с Прибалтикой мы помиримся скоро, с Украиной — помиримся ли хоть когда-нибудь? (Очень интересно было мне встретить и в книге Бородина это же наблюдение.) И еще: не видал я за эти годы коренной — не промышленно-уральской — Сибири. Доходили лишь, как с какой-то другой планеты, газеты из Иркутска. И впечатление было такое, что Сибирь — совсем какая-то другая страна; чтбо ей наши европейско-московские заботы?
Но вернемся к нашей теме. Займемся несложной арифметикой: десятки посетителей в день на протяжении полутора лет. Приезжали, как легко догадаться, люди активные, у каждого десятки активных же друзей на родине. Помочь им мы мало чем могли. Но трудно сегодня и представить, чем была после семидесятилетия «перестраивающаяся» страна… Уже одна лишь поездка в Москву, встреча с относительно свободной средой была для многих тогда потрясением, а налаженная связь с «Москвой» — едва ли не самбой свободой. И книги… Розданные тогда книги — одно из немногих дел, которыми я в жизни горжусь. Чемоданами их мне приносили еженедельно, чемоданами же они и уходили во все концы давно не видавшей свободного слова страны.
Излишне уточнять, что был я во всей этой деятельности далеко не единственным. Повлияло ли все это на страну? Сказать категорически «да» не решусь. Но простые арифметические подсчеты мешают мне ответить на вопрос отрицательно.
«Консолидацией некоторой части московской интеллигенции, уже тогда (пока еще, правда, на уровне интуиции) ориентированной на „западные ценности“», называет Бородин борьбу за права человека. Объяснили бы вы, Леонид Иванович, про западные ценности им всем — хоть тем же голодавшим ивановским христианкам, мечтавшим сбить наконец амбарный замок со своей закрытой с тридцатых годов «церквы».
Однако мы перешли уже к обсуждению отраженных в книге взглядов автора, его концепции двадцатого века в России. Категорическое отрицание коммунизма делает Бородина уникальной фигурой в национал-патриотической среде. Уроженцу Сибири, ему не нужно было объяснять, что СССР — ГУЛАГ: «Архипелаг. Точнее названия А. Солженицын и придумать не мог. Когда прочитал книгу, содержанием поражен не был. Поражен был единственностью названия». Страной, где скромный достаток миллионов покупался ценой умышленного забвения о судьбах других миллионов — рабов, называет Бородин Советский Союз.
Дело, впрочем, не в антикоммунизме автора как таковом. Книга содержит яркую полемику со Станиславом Куняевым… Но как бы ни разъедал большевизм национал-патриотическую среду, говорить при этом можно лишь о патологии, — а эта книга как раз и учит четко отличать распространенность от нормы. Если человек нормальный окажется в обществе людоедов, не будем же мы неустанно подчеркивать: вот, он не кушает людей…
Интересно, мне кажется, другое. Книга поставила эксперимент: что остается от национал-патриотизма, если вычесть из него коммунистическую составляющую?
Остаются, как раз и в точности, взгляды Бородина. Конспективно они таковы. По-прежнему живо неистребимое чувство русскости; оно, и только оно, дает шанс на воскрешение народа и государственности в стране: коммунизм в ней сменился смутой, но сегодня государственность начинает кое-как воскресать. Все это, так сказать, позитив. В негатив же, как и всегда при подобных взглядах, выпадают «западные» ценности: либерализм, демократия и т. п. Некоторые из этих тезисов сомнений, на первый взгляд, не вызывают. Коммунизму не удалось до конца опустошить души, человеческие чувства в них уцелели, в том числе и национальные, — это, бесспорно, так. Далее, необходимо ли устойчивое национальное чувство для воссоздания государственности? Ответ на этот вопрос уже не столь бесспорен. При народническом подходе к истории, полностью разделяемом Бородиным, он однозначно положителен, при ортодоксально-имперском или леонтьевском это вовсе не так. Но если и согласиться с необходимостью для государственности сильного национального чувства в людях, остается острый и актуальный вопрос о достаточности его сегодня. Пусть без русизма Россию не создать; но довольно ли его у нас для такого сознания? Мало ли в мире помнящих свое прошлое, обладающих самоидентификацией народов, — государственность есть далеко не у всех.
Итак, русизм сегодня. По Бородину.
«Замечательная Татьяна Петрова каждое свое выступление заканчивает словами популярной патриотической песни: „Встань за веру, русская земля!“
И зал всякий раз встает. Это все, на что он способен. За веру. Потому что земля уже давно не имеет веры <…> Песня как бы дистанцирует исполнителей и слушателей от тех, кто уже в самом процессе катастрофы сделал сознательный выбор не в пользу России <…> В какой-то мере это дистанцирование нужно. Для упрощения ситуации — как математическое уравнение, каковое, чтобы его решить, надо сначала упростить. С другой стороны — фиксируется позиция, которая в некотором смысле уже сама по себе обязывает…»
И еще: «Победа — в нравственном противостоянии распаду. Противостояние кривобокое, кривошеее — ни веры православной, ни идеи более-менее вразумительной. Одно только инстинктом диктуемое чувство некой русской правды, отличной от прочих, что должно быть сохранено в душах для необходимого, сначала хотя бы душевного, возрождения. А там, глядишь, дорастем и до духовного…»
Может, и дорастем. Но не только песенность-душевность — даже и вера сама по себе не созидает государств. Во всяком случае, в наши дни. Бог обращается непосредственно к отдельному человеку — но к народам ли, к группам ли людей? Для государственного строительства помимо религиозности требуются еще и ее «несущие конструкции», «проводники». То есть мирские, часто секулярные ценности, имеющие религию лишь в основе своей. И потому содержательно поставленный вопрос о государственности сводится в точности к обсуждению таких ценностей: каковы они должны быть сегодня в России? Есть ли они у нас вообще?
Не видно и не ясно. Зато Бородин дает нам вполне впечатляющий «символ выживания в исключительно положительном значении этого многосмыслового слова»: «Я произвольно и бездоказательно осмеливаюсь предположить, что беспримерная выживаемость клана Михалковых есть не что иное, как своеобразный сигнал-ориентир „непотопляемости“ России, буде она при этом в самом что ни на есть дурном состоянии духа и плоти». И вправду бездоказательно: что, интересно, в михалковской непотопляемости такого уж беспримерного?
Про Михалковых — не из области юмора, изысканная ирония отнюдь не является одной из граней таланта Бородина. Перед нами совсем другое. Не такой Бородин человек, чтобы останавливаться на полдороге, вуалировать и тактически причесывать свои рассуждения и идеи. Нет, он идет до края, до конца: вот вам реальный русизм, это он и есть; не хотите — не принимайте.
Честность и убежденность авторских рассуждений подчас увлекают, но, оторвавшись от книги, сразу видишь: картина «провисла».
Вернемся же к тем ценностям, которые выпадают у Бородина в однозначный негатив. Либерализм, свобода, право — как раз это все и выводит нынче из смуты российское бытие. И обеспечивает, в частности, укрепление государственности: каковы бы ни были подчас эксцессы последней, они несравнимы с обретенной Россией свободой, которую, по позитивной логике нынешнего развития, государство обязано и вынуждено охранять.
Но никаких рассуждений на эти темы у Бородина просто нет; есть же — вот что: «Первое, что приходит на ум человеку, догадавшемуся о несовершенстве бытия, — демократия. И даже не в смысле народовластия. Такое понимание демократии достаточно требовательно, оно понуждает к историческому поиску, к осмыслению народного опыта <…> Иначе говоря, не тормозит сам процесс политического мышления.