Проделав в проволоке небольшую дыру, Енька выбрался к манящим его дуплистым деревьям. На четвереньках. Как собака через лаз. Все видели… И зек опасливо сказал зеку:
— В лесу бы не потеряться.
Но леса уже не боялись. Теперь можно. С собакой искать не станут. Не сунут Альме под влажный нос полы зековской вонючей тельняшки. Лес прекрасен! Зек в лесу сам вдруг вставал на четвереньки. Сам лаял. Просто так… Через лаз (Енькин) уходили в лес и брали с собой уйгуров. Искали «травку». Хоть что-то для души. А Маруськин один. Просто уединялся со своей тарелкой. Ему бросят в обед каши, а он поскорей с ней в лес. Боялся, что каша остынет. В одиночку каша была ему слаще… Забавно было там жевать и оттуда поглядывать на колючку.
Она, каждый понимал, как умел, воля, житуха, халява, лафа — торжествовала. Даже «лазарет» глядел веселее. Туда пришлось-таки запереть кой-кого после драки. Сами их заперли. Самых свирепых. Троих… Выставив из зарешеченного оконца разбитые рожи, теснясь там, зеки выкрикивали всяческие матюки, подчас забавные. Показывали, выставляли на свет свои рассеченные брови и восхитительные синяки. Улюлюкали, свистели, орали, если мимо шел задумчивый Лям-Лям. Нажимали на веселую первую букву:
— А гурец!.. А нанист!..
Не ходили к скале, зато вволю, не отпрашиваясь, собирали в лесу грибы. В основном грузди — для варки, для засолки. И ягоду. Вернувшись, рассказывали, что в тайге вовсю осень и вот-вот похолодает. И что на спуске с горы поставили силки на уже линяющего зайца. К еде стали требовательнее. Ах, помнился тот первый кусок прикопченного мясца! Им восхищались. Им бредили!.. И словно в отклик, перемены наконец-то коснулись святого для всех: распределения. Зеков востребовали. Как равных. Зеки теперь участвовали в разгрузке продуктов с прибывших двух грузовиков. (Что там буква! Что там каша в одиночку!) Наравне с охраной зеки вносили на спинах ящики. Волокли коробки, мешки. И, само собой, теперь-то знали — чего и сколько. Теперь сами видели, что картошка в мешках привезена уже подпорченная. Уже с чернотой. Но ведь всем такая. Сами ее щупали, сами ногтем скребли картофельный глазок. Сами уверились… Сами ели.
С придыханием вносил зек пахучие скоропортящиеся продукты в хозблок. Ледник хозблока — святая святых. Куски льда в подвале мерцали как в сказках детства! В пещере!.. Хозблок был доступен и каждый день на виду, вот он! Странно было увидеть зеку, что здесь не манна небесная. Даже и скудно. Много лучше, чем у них, у зеков, но скудно. Не пир горой.
Водки, плохого спирта взахлеб, суррогатов — ничего не оказалось в хозблоке. А надеялись!
И даже скоротечная болезнь набросилась теперь равно на всех. Непонятная болезнь… С подскоком температуры до 41 градуса и судорожной (с частыми судорогами) предутренней смертью. Длилась неделю. За ночью ночь болезнь выхватила десятка полтора зеков. Солдат (если считать) лишь чуть меньше.
Две лошади протащили знакомую телегу с большим деревянным кубом-ящиком — сначала все-таки к караулке. Солдаты побросают солдат, зеки зеков — так виделось. Но дело пошло дружнее! Там и тут их плечи, их руки сталкивались, действуя вперемешку. И хочешь не хочешь, движения согласовывались. Сначала зеки подошли с заботой, чтобы с мертвых солдат снять себе кое-что. Снять крепкие их гимнастерки (сапоги уж были сняты). Одежда — живым. Солдаты спокойно смотрели, как раздевают солдат. И, конечно, добротные их штаны (ремни были сняты). Насчет ремней отличились урки. У ремней были чудесные «зеркальные» пряжки. Металлические! Ремни полагалось раздавать по алфавиту, но урки как фокусники… Ну, молодцы!.. Ремни с мертвых солдат просто исчезали. Их даже не успевали разглядеть.
Проводить за лагерные ворота охранники и зеки (бесконвойные!) вышли вместе. Рядом с трусившими лошадками. Шли… Перебрасывались словами. Когда и пофилософствовать, если не на этой дороге! И как бы не было разделенности меж теми и этими. (Меж теми, кто с собаками и автоматами, и теми, кто без.) Тем и другим словно бы с небес уже подсказали простейшую в их дни мимикрию. Подсказали превращаться из одних в других. И чем скорее превращение и правдоподобнее, тем в будущем для них же безопаснее. Для тех и для других.
Солдаты и зеки разметили землю. И разом налегли на лопаты… Не в общую же яму. Ямы нужны были всем. Земли достаточно. Зато и дощечки с надписями. У каждого.
Майор (замначлага) вел разговор со Струниным, Лям-Лямом и молодым Панковым. Свободы, они ведь неожиданны, непредвиденны. Свободы дают считаться каждому с каждым. Это же мать-перемать! А потому забота одна и общая — препятствовать сведению счетов.
— Для нас, людей один к одному притертых, — майор скрепил объединяющим жестом (для всех нас!), — жизнь — уже спуск. В каком-то смысле мы уже останемся в лагере. Все мы. За колючкой. Даже когда ее снесут. А наружу вылезут только чувства. Чувствишечки, неизбежно присущие запертым и кучно живущим людям. Мстительность… Ревность… Алчность…
Панков, молодой, спросил со смешком:
— Побаиваешься?
Майор развел руками: вовсе нет. Он еще и усмехнулся: нет!.. По мифу (а с мифом на нарах не поспоришь) он как раз и был «свойским». Единственный из бывшего лагерного начальства. Зеки его числили «мужиком». Свой! Зеки насчет начальства уже расслабились…
Но тем острее зеки чувствовали и понимали, как мало в них самих высвободилось. Бывшие урки и те понимали… Как мало высвободилось того, что только и стоило высвобождать, — доверия к соседу по нарам. На пять копеек!
И никакого напряга. Только ждать. Сколько могли, вообще не работали. Отлынивали. Странным образом это делало нас не добрее, а злее.
— Пошел на…!
Хотелось выматерить, а еще лучше — кому-то врезать. Душа просила. Если кого-то не выматерить и не врезать, в эти дни освобождаемости становилось трудно общаться. Трудно жить… Не работать, не вкалывать трудно, а жить. Как-то стыдновато. Слишком замечалось, что бедны душой. Что год за годом в тебе самом осталось только то и такое, чтобы выжить. Остальное фук! Остальное выдуло зимними ветрами за колючую проволоку. И дальше за сторожевые столбы — ищи в снежном поле!
Охранников настоящих, следящих в оба, было уже маловато. Да и они поубавили в свирепости. Прикуривая у зека, они охотно пошучивали. Или даже давали ему, пока горит спичка, подержать автомат. Штырь с его цементным кулаком куда-то поутру (и навсегда) отбыл. Никто и не заметил. Псы не полаяли ему на прощанье! Свобода…
На тачках Струнин не мучился. Только лопатой. Понятно: человек пожилой… Помалу лишь перекидывал землю. Но вот в разбродные моменты построения он как-то молодо и шустро кидался в самую гущу колонны. Перебежкой. И никак к нему не приблизиться!.. Шли тоже плохим, ломким строем. Гусева оттерли совсем. Афонцева толкали, наступали на стертую пятку. Еще и как кричали!
Чуть что Струнин отмахивался — здесь не место для разговоров. Барак ему не место. Насыпь ему не место…
— С-сука, — с трудом выговорил Гусев.
Афонцев, усмехнувшись, кивнул: сука!.. Как все мы.
Лопата к лопате, Афонцев и Гусев, все же к Струнину прилепились. Ковыряли землицу с ним рядом. Вот оно!.. Ожидали уже перекур. Как вдруг Струнин на их глазах ослабел и сполз на землю. Сполз вдоль своей лопаты, цепляясь за нее длинными артрозными пальцами. Афонцев и Гусев не отошли от него ни на шаг. Не верили. Бледный, с мертвенными скулами, Струнин задыхался.
Охранник, подбежав первым, заорал — мол, пусть Струнин лежит сколько хочет. Жалел не вожака, жалел будущего начальника…
— Все остальные работать! Работать! Бегом, падлы!
Охрана тыкала прикладами в спины. Отгоняли зеков от упавшего. Расталкивали. Гнали их от края насыпи — назад к разгружаемым машинам… Постереги его ты! и ты! (Афонцеву и Гусеву.) Давай, давай, перенесите его в тенек — остальные к насыпи, к насыпи, твари!.. Бегом!
Афонцев и Гусев несли Струнина к сужению сосновой просеки. В тень. Сторожевой пес сходил с ума. Рычал и вскидывался. Пес не помнил, чтобы зеки на насыпных работах сделали столько шагов в сторону! Охранник, едва удерживая пса, тоже орал: «Ну вы, падлы, хватит нести! Бросай его тут! Без баловства, падлы!»