Хотел сначала у подружки ее спросить, что с ней такое, да передумал. Неудобно. Тихая такая девочка, симпатичная, латиноамериканского какого-то происхождения. И чему я ее мог научить?
Май 1998.
Журнальный вариант.
Туробов Алексей Львович родился в 1957 году в Москве. Окончил юридический факультет МГУ и аспирантуру Института философии Российской академии наук, кандидат философских наук. Провел год в США как преподаватель университета. Совмещает практическую работу в области государственного права с занятиями литературой. В «Новом мире» (2000, № 3) в соавторстве с Е. Князевой опубликовал статью «Единая наука о единой природе».
ГОРОДА И ГОДЫ
Валерий Шубинский
Город мертвых и город бессмертных
Об эволюции образов Петербурга и Москвы в русской культуре XVIII–XX веков
Мы знаем, что Петербург изначально был замыслен как воплощение преследовавшей европейскую мысль с ренессансных времен идеи «правильного города». Очевиден изначальный внутренний спор с Москвой — городом «русским» и «естественным». Спор был тем острее, что Москва как столица единственного «правильного», православного государства претендовала на всемирную исключительность. Петербург тоже (пусть поначалу робко) претендовал на нее, но по другим причинам. Само название города, очевидно, бросало вызов концепции Третьего Рима («городом Святого Петра» может быть лишь Рим; в данном случае перед нами новосозданный Рим, по московскому счету, четвертый, тот, которому не быть).
В «эпоху дворцовых переворотов» этот спор двух столиц наполнился конкретным политическим содержанием: не случаен перенос столицы в Москву в период правления умеренно консервативных сил при Петре II и возвращение ее в Петербург после победы радикалов из «ученой дружины» и установления единовластия Анны Иоанновны. Поразительно, однако, что — при том, что «ученая дружина» сплошь состояла из писателей — в произведениях Феофана Прокоповича или Кантемира (и позднее — у Ломоносова и Сумарокова) это противостояние городов никак не зафиксировано. Более того, Москва для русской литературы середины XVIII века как значимый, семантически наполненный локус вообще не существует. Петербург (например, в стихах «Похвала Ижорской земле…» Тредиаковского, 1752) противопоставляется чему угодно — тут и «авзонских стран Венеция, и Рим», и «долгий Лондон», и «Париж градам как верьх, или царица» (противопоставляется как копия оригиналам — но как копия, которой суждено оригиналы превзойти и самой стать «образом» для других городов). Однако при этом русский опыт градостроительства и городской жизни не упоминается, не вербализуется; тем самым молча подразумевается его неактуальность, невозможность его использования в новой столице. Петербург не просто спорил с Москвой, не просто заживо претендовал на ее наследие — он, сознательно или нет, отрицал ее, объявлял как город несуществующий, уравнивал с миром дикой природы, которую надлежало укротить и вовлечь в круг цивилизации.
Разумеется, в реальности все было гораздо сложнее. Те, кто на самом деле строили Идеальный Город в устье Невы (в отличие от тех, кто лишь осмыслял и описывал строительство), никак не могли уйти от московского влияния — как на подсознательном, так и на сознательном уровне. Уже в 1720-е годы молодой Растрелли, устав от сухости петровской архитектуры, делает в Москве обмеры пышных церквей «нарышкинского барокко». И не случайно именно Москва вплоть до 1770-х годов упорно продолжает строить барочные церкви — в противовес ставшему с момента воцарения Екатерины II официальным неоклассическому стилю и в ожидании молодого поколения архитекторов, которые выбирают именно «старую столицу» для осуществления своих не вполне вписывающихся в государственную эстетическую политику фантазий. Баженовские проекты Большого Кремлевского дворца и особенно комплекса в Царицыне, казаковский Петровский дворец — все это слишком откровенно противостоит аскетически строгим фасадам Кваренги и Старова, чтобы могло быть сведено к различиям индивидуального стиля. Сущность идеологического спора становится яснее, если мы вспомним о масонстве Баженова и о том, что Новиков именно в это время переносит свою масонскую издательскую деятельность из Петербурга в Москву. Основание Московского университета в 1755 году создает почву для осмысления старой столицей своего нового места в интеллектуальной жизни империи. Москва впервые, еще робко, примеряет роль «испытательного полигона», где формулируются альтернативные политические, социальные и философские идеи. Не случайно самое резкое оппозиционное сочинение XVIII века называется «Путешествие из Петербурга в Москву».
Но это противостояние еще не могло быть адекватно выражено на вербальном уровне. Москва, переставшая быть Третьим Римом и полвека переживавшая связанный с этим шок, уже начинает формировать свой новый «миф» — но, как и вся «внутренняя Россия», он еще не имеет слов, чтобы высказать себя в рамках культуры Нового времени. XVIII век — это монолог Петербурга. Столица — и только она — «говорит» в литературе (прежде всего в поэзии) той поры, но ее речь распадается на два почти не соприкасающихся между собой голоса: с одной стороны, воспеваются (все более однообразно) территориальный рост Петербурга, пышность его дворцов, развлечения двора; в то же время именно в связи с молодой столицей начиная с 1760-х годов в поэзию проникают колоритные до грубости описания быта социальных низов. В кабаках града Петрова «дружатся, бьются, пьют, поют» герои од Ивана Баркова, здесь дерутся его «кулашные бойцы»; придя из Торжка в столицу, становится героем ирои-комической поэмы офицера-семеновца Василия Майкова буйный ямщик Елеся. Настоящая энциклопедия жизни петербургского мещанства — «Стихи на качели» и «Стихи на семик» Михаила Чулкова. Петербург существует «вместо России», но в то же время концентрированно выражает Россию, втягивая ее в себя. Петербургом ограничивается поле обзора культуры. Любое явление — элитарное или низовое — должно попасть в это поле, чтобы быть увиденным (описанным, зарисованным). Не случайно в культуре сентиментализма, принесшей противопоставление Города как воплощения порочной цивилизации — и «естественной жизни», в роли Города выступает Петербург, а в роли «естественного мира» — городские окрестности (подмосковные в «Бедной Лизе»)[2].
Эстетический и идеологический конфликт двух столиц становится предметом осмысления в русской литературе лишь на рубеже XVIII–XIX веков. Это не случайно: ведь именно в это время стала возникать целостная петербургская городская среда, какой мы привыкли ее видеть. И именно в это время появляются первые описания Петербурга как цельного феномена. «Надобно видеть древние столицы: ветхий Париж, закопченный Лондон, чтоб почувствовать цену Петербурга. Смотрите, какое единство, как все части отвечают целому, какая красота зданий, какой вкус и в целом какое разнообразие, происходящее от смешения воды со зданиями!» (К. Н. Батюшков, «Прогулка в Академию художеств», 1814). Сравним батюшковское же описание Москвы: «Против зубчатых башен древнего Китай-города стоит прелестный дом самой новейшей итальянской архитектуры; в этот монастырь, построенный при царе Алексее Михайловиче, входит какой-то человек в длинном кафтане, с окладистою бородою, а там к булевару кто-то пробирается в модном фраке; и я… тихонько говорю про себя: „Петр Великий много сделал и ничего не кончил“». И в то же время: «Тот, кто, стоя в Кремле и холодными глазами смотрев на исполинские башни… не гордился своим отечеством… для того чуждо все великое… тот поезжай в Германию и живи и умирай в маленьком городке, под тенью приходской колокольни…» («Прогулка по Москве», 1812). Итак: атрибуты Петербурга — новизна (существование в настоящем), гармония, единство; Москвы — разновременность (то есть существование не в «прошлом», а вне исторического времени), разностильность и в то же время — величие.