К тому же в «Веселом солдате» Астафьев возвысился еще и до символа. Это повесть вовсе не о «народном теле», но о народной душе[11] в образе «веселого солдата», искалеченного физически, но не уничтоженного нравственно. Мне уже доводилось писать, что символические элементы в повести возникают подчас неожиданно, как бы сами собой (что и есть признак подлинного символизма). Они вырастают из самой жизни. Например, имя и отчество главного персонажа (совпадающие с авторскими) вдруг распадаются на две смысловые части: Виктор (победитель) и Петрович (почти анекдотический образ бывалого русского мужичка, пьяницы и ворчуна, добродушного или, напротив, озлобленного «пораженца»). Был «Виктором», а стал «Петровичем». Но «Петрович» однажды снова может стать «Виктором», потому что это в нем генетически заложено и не исчезло никуда. Не это ли — самая точная история народной души в XX веке? История о Викторе и Петровиче.
Бессердечная культура
Надо ли объяснять, что традиция сердечного понимания мира в русской литературе сложнее и значительней известного культа чувствительности (сентиментализма), в свое время заимствованного от западноевропейской литературы, прежде всего от Руссо? Кажется, это понятно всякому, кто внимательно читал Карамзина и Пушкина, Некрасова и Достоевского, Блока и Платонова. Однако стоит современной литературе хоть на один градус повысить уровень сердечности (да просто без иронии произнести слово «сердце»), как тотчас начинаются разговоры о «новом сентиментализме». Убежденные в том, что ничего первичного в современной культуре быть не может, критики и в самой сердечности подозревают литературный «дискурс», и только.
Если бы это было правдой, это было бы ужасно и означало бы конец русской литературы. К счастью, это, я думаю, вовсе не так.
Сердечность не может быть собственностью какого-либо направления, будь то «новый реализм»[12], «новая искренность» или «новый сентиментализм». Это естественное и необходимое условие русской литературы. Напротив, отсутствие сердечности может обсуждаться как проблема, приниматься как исключение. У нас все наоборот. Холодная, безжизненная литературная игра стала перспективной нормой, а повышенный градус сердечности под подозрением. Мы ему не верим.
О наступлении эпохи «бессердечной культуры» в политике, в искусстве, в церковной жизни проницательно предупреждал Иван Ильин. Он же описал основные параметры этой культуры. Формула ее проста: все, что хотите, но — минус сердце.
«В политике царит личный, групповой и классовый интерес. Здесь идет умная и дерзкая борьба за власть. Здесь нужен холодный расчет, трезвый и зоркий учет сил, дисциплина и удачная интрига; и конечно — искусная реклама. Политик должен блюсти равновесие в народной жизни и строить „параллелограмм сил“ в свою пользу. При чем тут чувство? Сентиментальный политик никогда не дойдет до власти, а если получит ее, то не удержит. Здесь все решается волей и силой; и любви здесь нечего делать. Сентиментальность погубит всякий государственный строй…»
«Современное искусство есть дело развязанного воображения, технического умения и организованной рекламы. Сентиментальное искусство отжило свой век… Ныне царит изобретающее и дерзающее искусство, с его „красочными пятнами“, звуковыми пряностями и эффектными изломами. И современный художник знает только две „эмоции“: зависть, при неудаче, и самодовольство, в случае успеха»[13].
«Бессердечная культура» уже состоялась в России и обрела верховное положение во всех областях жизни. Некоторая, скажем так, судорога народной души по этому поводу была сравнительно легко преодолена, возможно, потому, что «злая энергия души» (И. А. Ильин) эффективнее в кратковременной схватке, чем глупая и доверчивая сердечность.
Примечательна в этом плане метаморфоза русского постмодернизма, начинавшего в начале 90-х годов с невинных культурных игр, но затем быстро оседлавшего наиболее выгодные и проплаченные стратегии в масс-медиа. И вот уже без всяких шуток-прибауток главной культурной проблемой объявляется зарабатывание денег и то количество у. е., которое необходимо для приличного быта среднего класса[14].
Но как ни странно, именно апофеоз «бессердечной культуры» является признаком ее неизбежного заката. Согласно И. А. Ильину, «бессердечная лжекультура» есть обреченный путь. Но он же считает, что это культура умная и расчетливая. Можно почти не сомневаться, что на пороге своего крушения она постарается освоить именно сердечную стратегию. В противном случае просто задохнется в собственном цинизме, как это произошло с коммунистической властью. Некоторые признаки поворота к сердечности уже есть.
Напомню, что идеология «перестройки» начиналась с формулы «все нравственное эффективно, все неэффективное безнравственно». Сегодня этой фразой только людей пугать. Чубайс в новогоднем интервью уже был вынужден изображать из себя доброго Деда Мороза, заботящегося о том, чтобы в доме каждого россиянина в новогоднюю ночь не погас свет. Ельцин пришел в политику с внешностью крутого мужчины и V-образно сложенными пальцами. А уходил со слезой на глазах, напоминая какого-то персонажа русской классики: не то старика Карамазова, не то степного короля Лира. Сердечность вдруг оказалась куда более ходовой монетой, чем злая воля и эффективность.
Все это доказывает, что политики острее чувствуют конъюнктуру времени, чем художники. Я подозреваю, что в начале нового века нам грозит невиданный культ чувствительности, какого не знали XVIII и XIX столетия, — океаны слез и водопады сердечных признаний. И здесь важно не забыть, что «сердечная культура» и культ чувствительности не одно и то же. Великий инквизитор не был чужд искренности и сочувствия. Но, как замечает Достоевский в записных тетрадях о таких, как он, «в сердце его, в совести его могла ужиться идея о необходимости сожигать людей».
Параметры сердечной культуры определить гораздо сложнее, еще сложнее как-то сформулировать, ибо сам предмет по определению сопротивляется интеллектуальному подходу. Зато здесь мы имеем прекрасный ориентир — русскую литературу.
Глупое сердце
«Как сердцу высказать себя? / Другому как понять тебя? / Поймет ли он, чем ты живешь? / Мысль изреченная есть ложь…»
Последняя строка этой цитаты из стихотворения Тютчева «Silentium!» вспоминается наиболее часто и уже стала поговоркой. Между тем, вырванная из контекста, она мгновенно теряет изначальный смысл, приобретая следующий: мысль настолько сложна и глубока, что не может быть высказана, не превратившись в ложь. То есть проблема заключается в высказывании мысли. Между тем, по Тютчеву, проблема состоит в невозможности высказаться сердцем, что приводит к неизбежной лживости всякой высказанной мысли, высказать которую как раз не составляет проблемы. Смысл оказывается полностью противоположным или, по крайней мере, совсем не таким, как у вырванной из контекста стихотворения строки. «Как сердцу высказать себя?» — вот главный вопрос «сердечной культуры».
Пожалуй, наиболее глубоко это понимал Достоевский. Его идейный полифонизм, воспетый М. Бахтиным и его не очень удачными последователями, не только не противоречит «сердечной культуре», но и практически доказывает верность поставленной Тютчевым проблемы. Грубо говоря, идей множество. Их почти столько же, сколько на земле людей. Здесь нет и не может быть истинности (vivat, постмодернизм!). Но сердце при этом молчит. Оно высказывается однажды (даже если много раз, то каждый раз однажды) и строго напоминает об истине. Таким образом, проблема заключается не в том, что и как высказывает сердце, а в том, что оно молчит. И чем больше сердце молчит, тем разнузданнее становится мысль, тем злее, наглее и энергичнее заявляет о себе бессердечный полифонизм.