Надо жить в горах, изолированно, медленно, трудно, ветрено, дождливо, надо очень рано вставать, не выспавшись, а потом досыпать урывками где-нибудь на лугу и ценить, ценить, ценить все — утро, сырость, сухость, туман, солнечное тепло, укрытие от ветра и свежее дуновение, голод и каждый глоток, все обстоятельства своего жизненного пути и его наконец — конец.
Но где тогда поместить рояль, тома гениальных исследований жизни и не менее гениальных ее имитаций. Куда деть потребность видеть дымок и ощущать гарь городской окраины, когда по серой каменистости и запаху детских сказок можно догадаться, что топят углем. Ведь все это — стихи. И наконец, стихи — ведь и про ветер в поле пишется не от ветра в поле, а с похмелюги и в угаре безобразного городского несчастья. То есть продуктивностью бреда жизни, видимо, все же следует поступиться, если цель — жизнь, а не смерть.
Но вот когда вас начали бомбить извне, это — ура! Обязанность жить поставлена под вопрос, и оказывается, никто особо и не хотел. Все только ждали, чтобы им разрешили не очень-то жить. «Свобода, бля, свобода, бля, свобода…» Свобода — это только свобода от жизни.
Между прочим, вполне реально докатиться до того, что и пейзаж покажется фарсом. Ах, ах, ах! Фу-ты ну-ты — море, фу-ты ну-ты — закат и т. д.
Выдергивается тоненькая жилка — и все теряет смысл. Вольтер в свое время допер, сколь важна и нужна эта «жилка», и сказанул. Многие другие тоже. Но теперь характер момента все же все больше смахивает на осознанный крах Царства Божьего. Дождались, похоже, какой-то формальности типа смерти матери Терезы, не Бога же бояться, и стало уже совсем не стыдно.
Даже то, что нет Бродского в живых, мешает нам понять, узнать, как следует понимать очередной поворот, может быть, все-таки сюжета… Обострение сюжета в конце очередного тысячелетия? И каждый раз оно кажется настоящей агонией. Логика Бытия вышла из-под контроля гения нравственного чутья. И перестала быть логичной в отсутствие соответствующего ума. Ум, ау! И горы, в которых следует долго и правильно жить, отвечают — ау, ау, ау.
Без названия
Когда мы успели так самозабвенно пристраститься к мирной жизни? Ведь история — это, в сущности, история войн. Битва при… Надо только помнить, в каком году и кто победил. Короче, играть в войнушку, ходить в заскорузлых портках, быть хемингуево немногословным, верить в концепцию миротворческой операции, предотвращать гуманитарную катастрофу бомбами — это даже не кайф (хотя кайф — необходимый элемент жизни как способа существования тел), это существенная часть человеческой функции. Другое дело, что при этом говорят. Те, кто это делает, и те, кто протестует. Единственно, что можно считать абсолютно доказанным с помощью коллективного опыта человечества, — это полное отсутствие прогресса в области человеческой сущности. Просматривается биология, зоогеография… Видны истинные побудительные силы, все видно, есть средства для научного анализа, есть мозги для осмысления, но нет другого человека, чтобы жить иначе. Все несогласные — просто шлаки исторического процесса. А активные участники — действующие лица.
Это как в лекарстве — действующее начало и наполнитель. Мы чувствуем, думаем, говорим, но мы — наполнитель исторического процесса. Только если вылезти из кожи вон и создать предмет искусства, например, — только тогда можно приблизиться по значению к тем, кто играет в войнушку, кто тупо, несовершенно, безмозгло, но — действует: поднимает в воздух машину, нажимает на спуск и т. д. и т. п. Таков, видимо, инстинкт — не важно как, но надо оставить след, чтобы войти в историю. Очень явно создать или очень явно разрушить. Короче — наворотить. Все это было ясно умам так давно. Возьмите Герострата…
При слове «индивидуальность» мне представляется вытертое плюшевое кресло. Господи! Откуда мне знать, я одна так существую или все внутри себя живут примерно одинаковой молчаливой жизнью. Похоже ли то, о чем не говорят? Вернее, поговорили уже, кажется, обо всем — и как трусики въедаются, и как чешется, и как хочется. Правда, гораздо меньше слов сказано о том, как не хочется, это уменьшает электорат, хотя большинству не хочется. Декаданс не в счет — это не «не хочется», а очень даже хочется, только невозможного. Но когда подумаешь, что все несчастные дуры проводят рукой по собственной ляжке, чтобы оценить, гладко ли будет это делать какому-то там хрену, что абсолютно все некоторое, довольно долгое, время переживают удовлетворение от удачного опорожнения кишечника, что все тревожно, но очень заинтересованно прислушиваются, откуда происходит боль, думают о раке, начинают неудержимо мысленно распределять свое добро среди воображаемых наследников, все делают примерно одинаковую деловито-удовлетворенную гримасу, очищая картошку, и т. д. и т. п. Эти внутренние ориентиры-лабиринты так просты и бессмысленны, что непонятно, как они могут помочь пробираться по жизни, но они служат, как служат старые вещи, когда неоткуда взяться новым. Духовное подземелье молчаливой жизни убеждает: слово — действительно самое главное, все, что до него, — задолго до Начала.
Вот собака на прогулке методично и добросовестно нюхает каждое говно — и все, никаких выводов, просто — внутренние ориентиры. Раз собака делает так явно, значит, человек делает все время что-то подобное — молча, то есть тайно.
Это, наверно, от старости, так сказать, перед разлукой, душа так явно противопоставляется телу. Расслоение на фазы при стоянии. Что выпадает в осадок, душа или тело? Тело выпадает в осадок, душа испаряется, а вода очищается и становится мертвой. Или же — душа выпадает в осадок, тело испаряется, и остается только верить в существование иного разума, раз нашему смысл всего этого недоступен.
Метро везет измученные тела сограждан к месту назначения. Очень заметно, как все они вымотаны процессом выживания. Даже если прилично (ново и недешево) одетая дама безмятежно читает микролюбовный роман или Маринину, я знаю, что — это у нее процедура, то есть она в данный момент лечится, то есть есть — от чего. Все хотят сесть, а сидящие так уж сели, что совсем осели, даже юные девушки если и не осели, то пребывают в напряжении не получающейся жизни. Господи! Вагон везет их к месту назначения. Там, у каждого на своей станции, происходит специфическая реакция распорядка его жизни. Страдание, страдание, мука, через не могу.
Я очень сильно опасаюсь, хотя бояться тут, как и везде, — нечего, что на молекулярном уровне тоже присутствует страдание, что не бессердечное хаотичное движение гонит молекулы к месту их действия и заставляет вступать в реакции, а нужда, мука, трагизм боли, страдание и борьба за правое дело. Молекула субстрата ищет фермент, чтобы превратиться во что следует, или молекула фермента ищет субстрат, чтобы работать, работать, работать — как розовый заяц в рекламе батареек «Энерджайзер». Подозреваю, что чувство ответственности — это главный стержень жизни, посильней, чем дебелое белковое тело Энгельса. Почему-то все знают, что что-то надо, и соглашаются, и подчиняются. Иначе, видимо, произойдет аннигиляция, тот самый пшик, которого все так панически боятся.
Не может быть такого избытка, чтобы правильный акт был случайным, даже на молекулярном уровне. Допустить это — все равно что принять такое, к примеру, положение вещей: чтобы хоть один самолет долетел из Москвы в Париж, надо, чтобы непрерывно вылетали самолеты из Москвы — во все стороны. Пусть на это даже есть ресурсы — они будут мешать друг другу. Слепая вероятность предполагает нереальную расточительность и не учитывает взаимодействия разных вероятных событий. Ни один процесс в живом организме так не идет. И там, среди молекул, очевидно, есть воля, ответственность, служение.
Куда деваются прошедшие дни?
Меня об этом, именно этими словами, спрашивал когда-то четырехлетний сын. И я со счастливым урчанием уверяла его, что они остаются в прожившем эти дни человеке, как еда и прочие поступившие в него ценности, они проходят там некий цикл усвоения и частично откладываются, влияют и т. д. А к концу жизни человек почти полностью из них состоит.