Они все понимают, только по-русски ничего сказать не могут
Удивление иногда у встречных: откуда такое у меня произношение? Стараюсь говорить по-английски, избегаю по-американски, но рот у меня вклеен как у русского.
Спросил у американки: «А как русская речь звучит для постороннего уха? Я-то не могу со стороны послушать». Она похлопала слегка надутыми губами: «Ап-ап-ап».
А для меня американская женская речь похожа на колыхание жестяного листа, которым кроют крыши. Мужская — на карканье зазнавшейся вороны. Британский английский звучит благородной икотой.
Русский язык хорош для сюсюканья — в буквальном звучащем смысле: «У, ты мой сисисюсенький…» Английский — для мурлыканья гнусоватого: «Honey!» (Милый!)
И ругнуться-то не могут толком. Вся их ругательная энергия уходит в «фак-фак-фак!». «Shit» (дерьмо) приличной публике сказать неудобно, поэтому в разговоре меняют на «шют». «What the hell!» (Какого черта!) на «Уот зе хек!». «Oh, God!» (О, Боже!) на «О, гош!». Чтобы не поминать имя Господа всуе.
Только живя за границей, видишь, насколько гибок, податлив язык. У самого себя начинаешь замечать оговорки, не те ударения, английские мысли, вплетенные в русский фон. У русских эмигрантов, особенно их детей, вырабатывается отвратительный жаргон. «Виндовки не пинтованы» — означает «Окна (рамы) не покрашены». Я зарекся говорить: «Давай возьмем айс-крима» — или что-либо подобное. Если так держаться, язык, наоборот, очищается. Газет ведь не читаешь, телевизора не смотришь, сора словесного не впитываешь.
Запретная любовь
«Какой у вас хороший пиджачок», — замечает Сара, слегка касаясь его. Действительно, хороший пиджачок. Темно-синий, твидовый. Обычно хожу на уроки в чем попало, почти как дома, на машине-то ехать одну минуту, а тут принарядился.
Сама Сара любит сидеть на уроках в пышной пуховой осенней куртке, накинув ее на плечи. Зябнет, что ли. Активно выступает, не стесняется. Как-то сравнила национальный вопрос в России с поползшей петлей в свитере. Молодец, смыслит. Но с понтом — свитер. Известно, что бабы больше всего боятся поползшего чулка.
Личико у Сары милое, под курткой скрывается неплохая фигурка в джинсах. После урока она неторопливо уходит одна, без приятеля или подружки.
Я чувствую, Сара не прочь. Да и мне нравится Сара. Пусть есть девушки получше, но они ходят где-то, а эта — вот, сидит за партой и смотрит на тебя.
Есть только два экстраординарных основания для увольнения профессора, объяснял мне коллега Боб. Взятки и романы со студентками. Даже добровольные со стороны последних. Взятки вряд ли кто берет, и так зарплата большая, а по второму пункту за профессурой ведется буквально охота. Сейчас у них общенародная кампания против sexual harassment на учебе и работе. Не так взглянул, отпустил словцо — все, «половое домогательство». Университетский суд чести — и ты кончен.
У нас это называлось «аморалкой», а здесь называется нарушением integrity — целостности. Хорошее, более точное слово. Ведь никто не говорит, что близость со студенткой нарушает какой-то категорический императив. Просто ты вынужден скрывать, что у тебя была близость. Значит, ты расколот на две части: открытую для всех и скрывающую. Значит, в тебе потеряна «целостность».
Так что нет, Сара. Ничего у нас не получится, Сара. Так и будем ходить, друг на друга поглядывать. Я до приезда жены, ты до зимних каникул.
Это же деревня. Нам даже ландшафт местности мешает. Плоские стриженые лужайки с толстенными, ничего не скрывающими деревьями, оголенные пуританские дома без садов и заборов.
Правда, будь тут мой прежний коллега и приятель Анискин Олег Андреич, он бы сдружился с тобой прямо в классной комнате. Ну вот пусть приезжает и попробует.
Ребята и девчата
Считается, что американские студенты очень развязны, с профессорами запанибрата. Я бы не сказал. При мне ноги на парты никто не задирал, меня по спине не хлопал. Нормальные, обыкновенные ребята. Тянут руку, не шумят. Банку кока-колы или минералки только поставят перед собой, сидят потягивают, как скворушки, весь урок.
У студентов и с половой жизнью, мне кажется, не очень. Какие-то все бесполые на вид. Парочек, чтобы присели на скамейке, поцеловались, я не видел просто ни одной. Все куда-то бредут по лужайкам сами по себе, как муравьи.
У нас в МГУ на курсе были девушки — все-таки как-то принарядятся, запахом волнующим от них пахнёт, портвейна за компанию выпьют. А тут — кроссовки, шорты, майка, бейсбольная кепка — униформа. В баскетбол попрыгали, тренажеры потягали, в дýше омылись — и по своим девчоночьим и мальчишечьим общежитиям. Живут раздельно, в «братствах» и «сестричествах», которые называются буквами греческого алфавита, например, «Тета-тета-каппа».
Баскетбол — культ американской молодежи. Баскетбольная сеточка, одна, без поля, без противника, висит на шесте почти в каждом дворе. Попасть мячом десять, двадцать, тысячу раз в манящее круглое отверстие — экстаз американского подростка. Так он готовит себя к будущей схватке за успех, проигрывает ситуацию упоения победой.
После 23.00 гости противоположного пола обязаны очистить чужое общежитие. Ребята спят все в одном зале, человек по тридцать, на трехъярусных полатях, в спальных мешках, с распахнутым окном — как-то я был в гостях. Полезно, конечно. У каждого есть еще и место в комнате, обычно она на двоих, но ее стараются оставить свободной для занятий или развлечений.
Жить на отшибе в городе не полагается, университет может это позволить только в порядке исключения. Да никто и не рвется — скучно.
Любовь в маленьких городках крутят вдали от людских глаз — в мотелях. Целый набор удовольствий: в пятницу вечером романтически уехать с девушкой миль за сто, по пути дрыгать ногами от музыки, заплатить тридцать долларов, оставить машину, выпить пива, посмотреть телевизор, провести ночь, обтереться хрустящим полотенцем, в субботу до обеда заехать в расположенный по пути Диснейленд или парк бизонов, угоститься пиццей и мороженым — и домой, за уроки.
Для всего этого нужно главное — машина. Поэтому половая зрелость связывается в сознании американского подростка в первую очередь с доступом к машине. Любовь к машине, любовь в машине, за любовью на машине — здесь целый американский комплекс.
Рождество
Перед Рождеством пригласил к себе домой Джим, заместитель декана по учебной части. Собралось человек пятнадцать. Видимо, те, кто ему близок по личной или служебной линии. Его секретарша с мужем, например. Тут у них без чванства.
Выпили чуть-чуть сухого, поужинали, заходя на кухню и прихватывая кто что хочет.
Затем началось главное. Гости расселись по софам в гостиной. Джим сел за рояль, водрузив перед собой толстую книгу рождественских хоралов. Стали петь. Да хорошо, слаженно, в слова даже не заглядывая. Видимо, уже не первый год так развлекаются.
Допоют один, решают, какой следующий.
— Давай двадцать пятый!
— Ой, нет, не потянем, у нас мужских голосов мало. Лучше тридцать первый, а потом пятидесятый, там, где «Господь сошел с Сиона».
Часа два пели без перерыва. Я пораскрывал губы на одном месте только — где надо петь единственное слово «Аллилуйя!» во все возрастающем тоне.
У нас бы в подобном случае ужрались и пели «Ой, мороз, мороз!».
В центре кампуса вдоль всех дорожек выставили в два ряда бумажные пакетики, а внутри свечка. Вечером зажгли. Километра два-три общей протяженностью. В честь выступления рождественского хора. (А еще только 7 декабря, две недели до Рождества.)
Думал: каким придуркам охота была ходить и расставлять? А утром смотрю — работник на маленькой машинке, шириной не более человеческих плечей, едет по тротуару и подбирает.
Не удивлюсь, если эта машинка называется машинкой для собирания рождественских пакетиков со свечками.
Местная гостиница под Рождество построила в фойе целый домик из пряничного хлеба, шоколадных плиток и конфет. С окнами и дверями, в полный детский рост. Лазай, отламывай и ешь.