Дорн (тихо). И поэтому вы решили, что так будет для него лучше?
Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Дубль 6
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один — или одна из нас — убийца. Давайте разбираться.
Тригорин вытирает слезы рукавом. Аркадина стоит рядом, гладит его по плечу.
Аркадина. Не нужно так. У тебя слишком нежная душа. Видишь, я мать, и я не плачу. Сердце окаменело. Прошу тебя, не плачь.
Дорн. Главный вопрос: зачем? Кому мешал Константин Гаврилович? Кто ненавидел или боялся его до такой степени, чтобы раздробить голову пулей сорок пятого калибра?
Аркадина (горько качая головой). Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой — да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы: жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты — единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Дорн (удивленно поднимает брови). Ирина Николаевна, погодите-ка… Вы сказали: «Ничком, раскинув руки»? Но вы не входили в комнату. Откуда же вы знаете, что Константин Гаврилович лежит именно в этой позе? Я ведь ее не описывал.
Аркадина (судорожно схватившись рукой за горло). Я… я вижу его именно таким. Это воображение актрисы. Сердце матери, в конце концов. Да-да, сердце матери, оно ведь вещее…
Пауза. Все на нее смотрят.
Что? Что вы все так на меня смотрите? Уж не думаете ли вы… что я убила собственного сына? Чего ради? Зачем?
Тригорин (отшатывается от нее, истерически кричит). Зачем? Зачем?! Я знаю зачем! Самка! Мессалина! О, мне следовало сразу догадаться! Ну конечно! Ты всегда, всегда мешала мне жить, всегда стояла на пути моего счастья! Ты погубила меня, высосала по капле всю кровь! Паучиха!
Аркадина (визгливо, с некрасивой жестикуляцией). Борис! Опомнись! Я люблю тебя больше жизни!
Тригорин. Вот именно — больше жизни! Больше моей жизни! И его (показывает на дверь) жизни! Сколько раз я умолял тебя: выпусти, дай дышать, дай любить, дай жить! Но нет, ты из своих паучьих лап добычи не выпустишь! Я — добыча. Добыча паучихи! (Истерически смеется.)
Шамраев. Ничего не понимаю. Какой-то бред. Евгений Сергеевич, надо дать ему валерьяновых капель.
Дорн. Постойте, Илья Афанасьевич, это не бред.
Аркадина. Нет, он устал, он измучен, он не понимает, что говорит.
Тригорин (смотрит на чучело чайки). Как метко, как грациозно подстрелил он эту глупую птицу… Он был похож на афинского эфеба, пронзающего стрелой орла. Зачем, зачем ты увезла меня два года назад? Ты разбила мне сердце! Ты подсунула мне ту глупую, восторженную дурочку. Вместо алмаза подсунула стекляшку! Ревнивая, алчная, безжалостная! Ты знала, что ради него я пойду на все! Я даже смогу бросить тебя!
Аркадина. Нет! Это неправда! Я всегда оберегала тебя, я желала тебе только добра! Я хотела, чтобы ты был счастлив, мой бог, мой счастливый принц! Разве я мешала твоим забавам с мальчишками и девчонками? Нет, я отлично понимаю потребности артистической натуры.
Тригорин. Конечно, ты мне не мешала. Потому что знала — то были мимолетные прихоти. Но здесь, на берегу этого колдовского озера, осталось мое сердце! Твой сын подстрелил его, как белую птицу. Я — чайка! Эти два года я не жил, а прозябал. О, как я умолял тебя привезти меня сюда…
Аркадина. Я увезла тебя отсюда два года назад, потому что иначе он и в самом деле подстрелил бы тебя. Разве ты забыл, как он вызвал тебя на поединок, когда ты признался ему в своем чувстве? Зачем только я уступила твоим мольбам, зачем взяла тебя с собой! Ты клялся, что все в прошлом, забыто и присыпано пеплом. Ты обманул меня! О, как ты посмотрел на него при встрече!
Тригорин. Да. Я посмотрел на него и ощутил сладостный трепет, ощутил всю полноту жизни и возможность истинного, неописуемого счастья. Я будто спал — и вдруг проснулся. Был приговорен к пожизненному заточению — и вдруг передо мной распахнулись двери темницы. Ты снова захлопнула их — и уже навсегда. (Плачет навзрыд.)
Раскат грома, вспышка, свет гаснет.
Дубль 7
Часы бьют девять раз.
Дорн (сверяет по своим). Отстают. Сейчас семь минут десятого… Итак, дамы и господа, все участники драмы на месте. Один — или одна из нас — убийца. Давайте разбираться.
Тригорин (с натужной веселостью). Любопытно. Это может мне пригодиться. Я как раз пишу криминальную повесть в духе Шарля Барбарба, а впрочем, таких произведений в литературе, пожалуй, еще не бывало. Столько мучился — и все никак не выходило: психология преступника неубедительна, энергия расследования вялая.
Аркадина. Криминальная повесть? В самом деле? Ты не говорил мне. Это оригинально и ново для русской литературы. Я уверена, у тебя получится гениально. (Спохватившись, оглядывается на запертую дверь и меняет тон.) Мой бедный, бедный мальчик. Я была тебе скверной матерью, я была слишком увлечена искусством и собой — да-да, собой. Это вечное проклятье актрисы: жить перед зеркалом, жадно вглядываться в него и видеть только собственное, всегда только собственное лицо. Мой милый, бесталанный, нелюбимый мальчик… Ты — единственный, кому я была по-настоящему нужна. Теперь лежишь там ничком, окровавленный, раскинув руки. Ты звал меня, долго звал, а я все не шла, и вот твой зов утих…
Дорн (задумчиво). М-да, зов утих. Как же приступиться-то? Это вам, Борис Алексеевич, не Шарль Барбара. Кстати говоря, Константин Гаврилович жаловался, что вы привезли ему журнальную книжку с его вещью, а сами даже страницы не разрезали. Все остальное в журнале прочли, а его рассказ — нет. Это вы что же, нарочно хотели его задеть? Или считали его до такой уж степени бездарным?
Тригорин (явно думая о чем-то другом). Бездарным? Совсем напротив. Он был бесконечно талантлив. Теперь могу признаться, что я очень завидовал его дару. Как красиво, мощно звучала его фраза. Там было и тихое мерцание звезд, и далекие звуки рояля, замирающие в тихом ароматном воздухе. Так и видишь летнюю ночь, вдыхаешь ее аромат, ощущаешь прохладу. А я напишу про какое-нибудь пошлое бутылочное горлышко, блестящее под луной, — и все, воображение иссякает. Что до неразрезанного рассказа — маленькая гнусность, обычный булавочный укол. У нас, писателей, это в порядке вещей. А рассказ был чудесный, я прочел его еще в Петербурге.
Аркадина. Ты и в самом деле считаешь, что Костя был талантлив? Но почему ты не говорил мне этого раньше? Я бы непременно прочла что-нибудь из его вещей. Или ты сейчас говоришь это из жалости?
Тригорин (все так же рассеянно). Не из жалости, а от равнодушия. Он умер. Я ему больше не завидую. (Как бы про себя.) И мысль о нереальности происходящего. Это непременно.
Дорн. А верно про вас пишут критики, что вы все, описываемое в ваших книгах, непременно должны испытать на себе?
Тригорин. Да, нужно все попробовать. Чтобы не было фальши.
Дорн. Вы давеча сказали, что у вас с криминальной повестью «никак не выходило». (Делает ударение на последнем слове.) Так? Я не ослышался?
Тригорин (быстро поворачивается к Дорну и смотрит на него с чрезвычайным вниманием — впервые за все время). Не припомню. Я так сказал?
Шамраев. Да, сказали.
Аркадина (недовольно). И что с того?
Дорн (тихо, Тригорину). Не выходило? А теперь что же — выходит?
Тригорин вздрагивает, ничего не говорит.
Скажите, Ирина Николаевна, а зачем вы, собственно, привезли с собой Бориса Алексеевича? Человек он занятой, вон ему и повесть нужно дописывать. Насколько мне известно, никаких особенно дорогих воспоминаний с этой усадьбой у Бориса Алексеевича не связано. В прошлый раз чуть до скандала не дошло. Опять же, прошу прощения, лишнее напоминание об истории с Заречной вам обоим вряд ли приятно.