Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С отцом он говорил мало и как будто сквозь зубы, а с матерью и со мной весело, но голос его ощутимо становился тише, а сам он вдруг стал стареть на глазах, словно съеживался. Пахнул теперь только махоркой. В «пенал» заглядывал редко. И даже «глазеть» на город не выходил. Брал со стеллажа Библию, листал и что-то писал, сидя у окна, вздыхая. Однажды собрался. «Ну, живи как знаешь», — сказал отцу и поклонился по-старомодному, по-русски в пояс. Отец сам обнял его, но дед не пошевелился, стоял прямо. Подождал, пока отец отойдет, повернулся к матери и расцеловал трижды. А наклонившись ко мне, не удержался, кисло сморщился, заморгал, вытер глаза: «Но ты-то не думай про деда, что он был безродным. Все свое — тебе…» И теперь был точно таким, как я представлял его некогда: старым, тихим, сгорбленным, Натянул хорьковую шубу с широким бобровым воротником. Взял из угла трость…

Мне стало без него пусто.

Дня через два или три пришла телеграмма, чтобы мы выезжали на похороны. Потом выяснилось: дед решил побывать в своей деревне. Добравшись до нужной станции, не захотел сидеть там всю ночь, подводы не было, и он пошел пешком. По дороге его ударили в спину ножом и ограбили. Он умер в деревне, был в полном сознании, рассказал о себе и просил, чтобы отец сам похоронил его.

Деревенька вспомнила и признала его. Все было как нужно: и звонил колокол, и хоронили деда на людях. Когда могилу начали засыпать, я взглянул на отца и первый раз в жизни увидел на щеках его слезы. Все кончилось. Повернувшись, отец пристально посмотрел на реку, потом в даль, всю мутившуюся и молочную, и вдруг сказал, выдохнув весь воздух и ни на кого не глядя: «Хорошо…» После этого пошел в церковь и отдал все деньги, какие у нас были, и нам пришлось ждать перевода из Ленинграда, а потом тоже добираться до станции пешком, потому что все замело.

И в Ленинграде была зима такая же снежная…

«…Побыл когда чужим, шкурой понял, что и человек, вроде как дерево, живет от своей земли. И догадка моя в том, что все кругом на этом свете от соков земных, не только хлеб наш, но и то, кто немец, кто русский, а кому ни воды, ни леса не видеть, и только на чужое пялиться отродясь. От земли все идет, и богатство и таланты всякие…»

Буквы прыгали. Я свернул листки и спрятал их внутрь писательского билета.

Оля, наверное, уже добралась до дома…

Высокие кресла в чистых белых чехлах. Притихшие пассажиры. Мой сосед уже спал. Сопел, даже похрапывал и лишь изредка механически поднимал руку, чтобы растянуть галстук. Если верить часам, Миус уже был где-то рядом… Я попытался посмотреть в окно. Облаков не было. Даль огромна. Возможно, мы летели над лесом, среди которого светлели поля. Дымка мешала смотреть. Ощутив в руке у себя погасший окурок, я сунул его в пепельницу. Самолет опять провалился. Мне было хуже, чем при взлете. И когда с подносами в руках мимо меня шла стюардесса, я попросил:

— Если можно, принесите воды.

Пройдя немного вперед, она все же остановилась и повернулась.

— Чего это с вами такое? — спросила она, нахмурившись. — У вас из уха течет кровь? Вам худо? Вы чего же молчали?

— Это бывает, — кивнул я. — Но ваш самолет тут ни при чем.

Я нагнулся и встал, чтобы подать ей чашку своего недопитого кофе.

— Сидите, сидите, — сказала она и быстро ушла, чтобы принести мне, наверное, какое-нибудь дежурное лекарство. Я посмотрел ей вслед и снова подумал, что гимнастерка и широкий кожаный пояс еще больше подчеркивали бы ее талию, И даже голос был тот же… словно осипший в степи… Такой похожий…

…А тогда, в сорок третьем, на Миусе, громадные «люстры» вовсю светили для нас. И луна, и ракеты, и «люстры», подвешенные самолетами. И сперва столбы дыма, огня и земли подняли над их укреплениями «катюши», а потом мы повернули на юг, к Таганрогу, и в разрушенном блиндаже я нашел немецкий учебник по анатомии и популярную брошюру о загадке рака. Ее-то я и читал в окопе. И я открыл причину рака мгновенно, обратив внимание на то, что медики много пишут о крови и совсем мало о лимфообращении, которое может иметь свои болезни. Вот в чем дело. А кто не знает, что всякую заразу и разрушенные клетки выносит именно лимфа, кровь же в данном случае что-то вроде мусоропровода. И обнаружив, что рак — болезнь лимфатической системы, — а где же еще начинается развитие метастазов? — и вечером развивая эту гениальную мысль Ниночке, у которой теперь-то был полный смысл стать врачом, я целый час втолковывал ей, что к чему и что наше открытие значит для человечества, пока она, обалдев совсем, не прижалась ко мне, благо справа был выступ, а прижавшись, опустив свои тяжелые веки, сама расстегнула свой кожаный пояс, сама подняла гимнастерку, под которой я увидел белое тело, матовое, нежное, сухое, и крепкие отзывчивые катушки грудей. И сама нашла мои губы и меня всего. А я звал людей, я кричал им, чтобы они скорей заканчивали эту войну, потому что мы стали вечными.

Я молчал, слыша верезжание сверчков в степи.

Я увидел, как в волосах ее, а потом по лбу ползет муравей, чуткий и осторожный. Он приподнимался на лапках, вытягивая все свое тельце. Он сжимался снова. И так много раз…

Нет, мы не успели открыть причину рака и не увидели себя отлитыми из золота… И теперь, сидя в этом кресле, я мог подумать о том, зачем я летел в Ростов и на что мог надеяться.

И опять воздушная яма. Да, вот когда меня по-настоящему оторвало от земли. Изо рта у меня тоже могла пойти кровь, но рот я закрывал платком. Ну и видок у меня будет в Ростове, когда я сойду с трапа и окажусь перед Костей! Я уже не мог смотреть на плывущий салон и закрыл глаза…

…Она тут же возвратилась ко мне, одетая именно так, как я хотел. Простучав каблучками по доскам, оперлась на мою руку и, улыбнувшись всеми зубами, села рядышком и принялась что-то искать в своей брезентовой санитарной сумке. Потом вдруг порывисто обняла меня за шею и всхлипнула, уткнувшись лицом в мою гимнастерку. Я положил руку на ее круглое, гладкое, как приклад, колено и чуть сдавил его пальцами, чтобы она прижалась ко мне сильней.

«Слушай, зачем ты рискуешь собой и шляешься под пулями? — заорал я, ощутив чистый запах ее дыхания и увидев ее глаза, потому что ракеты и „люстры“ снова повисли над нами, над заграждениями, над минным полем и над рекой. — Или опять скажешь: не страшно?»

«Нет, страшно, — проговорила она. — А ты подожди… Вот война кончится, я приоденусь, и ты еще посмотришь, что баба-то у тебя красавица, а не просто окопная жена. Ты еще в платье меня не видел и на каблучках».

«Конечно, купим тебе все. — Я высунулся из окопа опять, прикрыв половину лица лопатой, и увидел над высотой полосу рассвета и силуэты „катюш“, которых вчера не было. — Кому же еще покупать, если не тебе? Только выживи. Выживи! Купим все, и все у тебя будет! Все!»

«Слова. Это слова, — сказала она, вдруг поднимая лицо, на котором губы были как рана. — А нам давно пора иметь общий дом. Мне надоело ездить в этот твой „шалаш“».

«Дура! Здесь со вчерашнего дня сидит снайпер. Уходи. Для чего ты рискуешь?»

«Я люблю тебя. Понимаешь?.. А река… Вот эта река… река… наша река… Куда ты летишь… Почему ты не пишешь свою книгу дальше? Ведь ты хотел написать про Миус…»

«А зачем? Кому это теперь нужно? Зачем?»

«А на что же мы будем жить и обставлять нашу квартиру? О мой бог, как пахнут эти сосны! Почему ты говоришь, что твоей душе одиноко? Тебе нужно больше работать. Все равно садиться за машинку, даже если ты не знаешь, о чем писать. Работать над каждой фразой, раз ты вернулся. Ну что ты нашел в этом Ростове?..»

Я заставил себя сесть повыше, и воздух ударил мне прямо в лицо. Стюардесса уже шла ко мне. Она принесла бутылку боржома, какой-то пузырек и клочок ваты.

— Спасибо. Большое спасибо, — поблагодарил я. — Лекарства не надо…

— А с вами ничего не случится? — спросила она, внимательно глядя мне в глаза. — Долетите?

— Все будет хорошо. Это просто война. — Я попытался улыбнуться ей. — Теперь уже ничего.

8
{"b":"284802","o":1}