Просвечивавшееся насквозь кладбище показалось мне неухоженным, ничем не приметным, душным и пыльным. Мало деревьев и много выкрашенных серебристой краской железных, из труб, крестов. Несмотря на ранний час, почему-то не было слышно птиц. Здоровенный, без единой пуговицы на серой, линялой рубахе мужчина с кирпично-фиолетовой и потной физиономией, с лопатой на плече и уже «на взводе», провел меня на «могилку вчерашнего Степанова», попросив за это добавить ему и товарищам «рубчик на виноградное». Я добавил, и он ушел, перебросив лопату на другое плечо, поплевав перед этим на ладони.
Я смотрел ему вслед, пока его спина не исчезла за крестами. Мне хотелось остаться одному и знать, что вокруг никого нет.
Неровная, крохотная, присыпанная песком грядочка с кое-как сколоченной белой тумбой, увенчанной железной красной звездой и с дощечкой латуни посередине: «СТЕПАНОВ ДМИТРИЙ СТЕПАНОВИЧ. 1906–1967». Все… Нет, нет, не холмик, а именно грядочка, жиденько забросанная цветами и зелеными, уже повявшими ветками. Литровая банка с настурциями и черной водой на донышке. Два небольших бедных венка. Я наклонился: «Бесценному мужу и дедушке от вечно любящих жены и внука. Спи спокойно…», «От коллектива Темрюкской инспекции…». А от сына, от Глеба, где же? Чем же заполнен был этот промежуток: 1906–1967? Словно у лежавшего здесь человека на всем свете не было никого, кроме «вечно любящих жены и внука». Ни сына, ни друзей…
Я снял рюкзак, положил свои цветы, отошел чуть в сторону и постоял, потрясенный этим концом, видом этой как будто уже сейчас заброшенной могилы. Конечно, было бы лучше чуть подальше от дорожки и ближе к дереву. Но может быть, это место выбрано специально, чтобы поставить ограду попросторнее, чтобы хватило земли и на будущее? Нехотя подала голос какая-то птица. Но вдруг разошлась, взяла несколько звучных нот и распелась вовсю.
Тот могильщик с лопатой опять возник на дорожке и наблюдал за мной. Потом подошел ближе, не то зевнул, не то вздохнул и спросил понимающе:
— Кто приходится? Родня?
— Нет, воевали вместе, — ответил я ему.
— Солдат, значит?
— Солдат.
— Ну, раз вояка, помянуть надо. А то в нашем полку скоро: ты да я, да мы с тобой. К тому дело идет? Правильно я говорю, браток?
Он вытащил из кармана зеленую бутылку с остатками «Московской», из другого кармана вынул граненый стакан и, поболтав бутылку, плеснул мне, протянув обсыпанный табаком кусок вяленой рыбы. Я сделал глоток и отдал стакан ему. Он снова покрутил бутылку, опустошил ее и аккуратно поставил у соседнего белого креста.
— Да чего-то по-быстрому как-то его, — сказал он, вытаскивая сигарету из пачки, которую я ему протянул. — Тяп, раз, два… Только одна его баба тут, считай, до ночи и голосила. А то вот тоже одного из инспекции хоронили, так тут ой чего было: и оркестр, и пальба. — Кусты вокруг поломали, мать их так. Ну, правда, тот не сам, а браконьеры хлопнули. Понятно, что почету больше. Власть хоронила… А меня ты не знаешь?
— Нет, — взглянул я на него.
— Да и я тебя тоже не знаю. Так что лучше не попадайся, — засмеялся он.
Я попросил его показать мне могилу Назарова.
— Недавно даже из Москвы начальство вроде бы, на черных «Волгах», фотографировали, — играя лопатой, рассказал он дорогой и, перед тем как уйти, так же смачно поплевал на руки.
Во мне снова шевельнулась боль за Степанова, когда я увидел заметную уже издалека высокую могилу Назарова, хотя подобное чувство было, конечно, не для этого случая. Но очень уж разительно непохожи были эти две могилы. Тут я увидел целую гору цветов и венков, перевитых черными с золотыми буквами лентами. Гора эта недавно, очевидно, была еще выше. Перед могилой специально сделанная площадка, утоптанная, присыпанная желтым песком, а сейчас подметенная. Здесь, наверное, был чуть ли не весь город. «От комсомольцев…», «От рыбаков…», «От пионеров города Темрюка…», «От Министерства рыбного хозяйства…», «От главного управления по охране…», «От Краснодарского рыбвода…», «От рабочих и служащих…». И еще и еще какие-то блестящие широкие ленты. Я заметил несколько совсем свежих букетов, принесенных, должно быть, вчера. Значит, сюда приходили каждый день… А там эта сиротская, эта обычная стеклянная литровая банка с черной мутной водой.
Я вышел с кладбища подавленный. Что же случилось? Эти могилы разные потому, что так по-разному жили эти два человека или так неодинаково они ушли из жизни? Как это понять? Вопрос совсем не такой уж простой. Или же при каких-то особых обстоятельствах смерть может стать вспышкой более заметной, чем вся жизнь, которая уже не в счет, и черточка между датой рождения и смерти всего лишь прочерк? Ведь может же так быть?
Но самой неприятной, однако, была другая мысль. Постояв у тех двух могил, я начал понимать, что разговоры Бугровского о Степанове были, кажется, более чем серьезны. А к этому косари и Кама… Не так это все просто, как мне хотелось бы думать. Вот что мне открылось на кладбище, даже если в это невозможно было поверить. И все же нет, не мог следователь Темрюкской прокуратуры знать солдата Дмитрия Степанова лучше, чем фронтовой друг Костя Рагулин. Не мог…
Жара усиливалась. Каким-то образом я снова очутился на площади, куда приходили междугородные автобусы, словно торопился поскорей сесть в машину и наконец уехать отсюда. Прохрустело мимо пустое, с зеленым огоньком, такси. Девочка с лилиями уже ушла. С площади надо вправо, мимо того скверика, газетного киоска и двухэтажного здания, решил я. Неужели мне описал все это Костя, а я забыл об этом? Почему же еще я, как от печки, танцевал только от автобусной станции?
…Улица тенистая, узкая, горбатенькая. Я увидел калитку в невысоком белом заборчике и остановился. Чуть в глубине дом, под ржавой коричневой кровлей, вытянутый вдоль улицы, низкий, выкрашенный голубоватой известкой и как будто весь закрывшийся, из тех, которые пахнут борщом и наверняка заставлены банками с вареньем и компотами. Перед окнами два старых высоких тополя, верхушки уже сухие. На том, что повыше, — скворечник. Со двора доносился отчетливо слышимый в этой тишине какой-то стук. Можно представить себе, что сейчас происходило в этом доме, куда беда, как это бывает обычно, не пришла одна. Не надо мне, наверное, входить. Не надо… Опять ворошить это несчастье, произносить ненужные фразы, быть свидетелем горя, которому все равно уже не поможешь. Я опоздал…
Но что все же известно Марии Степановой? Что ей рассказывал об этой Ордынке сам Дмитрий Степанович? Ведь наверняка же последнее время только про Ордынку и Назарова они и говорили. Кого подозревал Дмитрий Степанович и что он успел увидеть, заметить в ту ночь? Мария это, конечно, должна знать. Но доверится ли она постороннему и совершенно незнакомому человеку? Как мне представиться и как разговаривать с женщиной, которая только вчера похоронила мужа? Да и все уже кончилось той белой тумбой на грядке, забросанной венками…
…Я нажал на язычок запора, звякнула железка, и калитка от собственной тяжести распахнулась и заскрипела. Но зачем я иду? Неужели только для того, чтобы уехать отсюда спокойно? Неужели все та же и сейчас лежавшая в моем кармане полиэтиленовая пробирка с таблетками, все та же внушенная себе какая-то вина перед Степановым?
Я вошел и тихо запер калитку изнутри, как это принято.
Заросший травой чистенький дворик с выложенной красным кирпичом тропинкой. Виноградник, огороженный рейками, флоксы, мальва и еще какие-то желтые на тонких длинных стеблях цветы. Я постоял немного, потом свернул за угол и едва не зацепился за протянутую от водосточной трубы до куста сирени бельевую веревку с высохшими уже детскими вещами. Под трубой стояла широкая, вросшая в землю бадья со старой, зацветшей уже дождевой водой.
Возле крыльца, широкой голой спиной ко мне, согнувшись, прилаживая ступеньку, постукивал топором молодой мужчина, коротко стриженный, с бицепсами, которые словно были приварены к его рукам. Вокруг него валялись щепки и стружка. Рядом с виноградником сарайчик с наклонной крышей, желтая поленница расколотых дров. Из-за куста крыжовника выскочил маленький совсем мальчик, в бело-синих полосатых трусах, босой, прихваченный солнцем, и, озираясь на меня, испуганно кинулся к дому. Наверняка самый меньший Степанов, внук.