— Нет, зачем же? Это не мои, — ответил я ему.
— Ну, ничего. Теперь все как за веревочку распутается, — удовлетворенно и твердо сказал он. — Ну, вроде прибыли. Рубль с полтиной по счетчику. Васильев!.. Жив?
Слева от причала, на берегу, горел большой костер, и возле него кружком и, кажется, молча сидели рыбаки, а справа в темноте чернел газик, на котором тут же, едва мы вышли, ослепительно вспыхнули фары, осветив лодки, воду, меня, Бугровского и прыгающего на причал милиционера. Не слышно было ни одного голоса. Ордынки как будто не существовало. Вглядевшись, пожалуй, можно было различить лишь смутные очертания холодильника. Белый пикап куда-то исчез. Дым от костра тянулся к лиману. В газике рыкнул мотор.
— Ну, чего, рыбачки? Спать надо! — крикнул милиционер, простучав каблуками по причалу.
Ему не ответили. Потом до меня донеслись приглушенные стонущие рыдания. Этот, уже бессильный, безутешный, страшный среди безмолвной ночи, подвывающий женский плач, казалось, усиливался, приближался. Комаров на этой Ордынке было как пуль на Миусе.
— Пойдемте к машине, — коротко, словно подстегивая самого себя, сказал Бугровский.
Фары мигнули, и жидкий свет рассеялся по земле, по нашим шагающим рядом ногам. Когда мы вышли из этой полосы, кто-то оказался передо мной и схватил меня за руку. Я увидел Каму, ее белое, вытянутое, удивительно узкое и словно не связанное с ней самой лицо, как будто нематериальное, как светящееся пятно, но с блестевшими от слез глазами и движущимся ртом. Она пыталась глотнуть и набрать в себя воздух, но не могла и мотала головой.
— Ой же… Ой… А я… Я-то на вас надеялась, Виктор Сергеевич. Я-то вам верила… Ой, спасибо вам… Как же вы мне помогли!.. Какой же вы добрый, хороший… А я теперь книжки… Вы книжки… Я…
Мне стало не по себе от того, что в ее глазах сверкала ненависть, а рука держала меня мягко, по-женски доверчиво.
— А ну, Мысливцева, отойди от машины! — прикрикнул на нее Бугровский.
— Пойдемте! Пойдемте! — вдруг яростно дернула она меня за руку. — В лодочке ночью покатаю. Чего там?! Для этого же сюда приехали. Поедем!.. А мне-то теперь нее равно. За ресторан с вами расплатиться надо. — И она снова рванула меня к себе. — Поехали! Тут шалашик один на лимане есть, Виктор Сергеевич! А больше вам ничего и не нужно. Шалашик есть! Ой же, какая вы дрянь, Виктор Сергеевич! Дерьмо! Ой, какая…
— Мысливцева! — подошел к нам Бугровский. — Допросишься.
— Ай, да пошел ты!.. Поедем, Виктор Сергеевич, в шалашик!.. Да я книжки теперь ни одной читать не буду. Вот, вот, что вы с людьми делаете! Теперь знаю, какие вы. Ничему, ничему не верю. Врете вы все! Брешете! За свою только шкуру, шкуру, шкуру… А люди вам… На людей нам…
— Я кому сказал, Мысливцева? — потащил ее за плечо Бугровский. — Васильев! А ну возьми ее! Вот сейчас посажу в машину, отвезу туда же. Поняла?
— Ты?! — расхохоталась она. — Ты-то посадишь в машину! Ты? Лопоухий?.. А вот это видал?.. А ну убери руку!.. Да у тебя нос не дорос, чтобы я с тобой рядом сидела. Захотел! — Она уже забыла обо мне и, повернувшись к Бугровскому, махала перед ним кулаком. — Да хоть сто у меня бери подписок, я сама не уеду! Сама!..
Еще одна фигура возникла из темноты. Это был старик моряк. Он встал перед Бугровским, заслонил Каму и обнял ее за плечи:
— Пойдем, дочка. Пойдем. Ну, что с ними…
— А мне сказали! — продолжала она кричать Бугровскому и точно пыталась дотянуться до него рукой. — Степанов! Это все Степанов наговорил. Он! Из-за него… На всех говорил, чтобы самому не сидеть. Степанов наговорил. Степанов… Он все!.. Он виноват…
— Вы едете, Галузо? — спросил Бугровский.
— Увози, увози его! — вырывалась Кама от старика. — А то еще комары зажрут. Так и надо этому Степанову, что подох. Бог, бог наказал. Подожди, вот я завтра позвоню куда надо… Подожди! Я еще посмотрю, где ты будешь работать. В какой прокуратуре. Шпильки лучше купи, уши закладывай. Он меня отвезет! Чихала я! Подписку! Да я сама не уеду. Сама! Я сама найду, кто убил! Сама найду… Все лиманы изъезжу, найду…
— Ну, что ты, дочка, с ними? — уговаривал ее старик. — Что им докажешь? Они ж работают. Им гроши за то платят.
— Пусть и меня берут. Ну, бери! Спалю их прокуратуру, и тюрьму спалю. Спалю-ю-ю! Ну, подожди, — неожиданно как будто успокоилась она. — Да я в Москве таких кобелей себе заведу, лопоухий… Подожди! Узнаешь! Поищешь правду, как я…
Она махнула рукой и пошла в темноту.
— А ты ври, ври! — повернувшись, крикнула мне. — Бреши людям. Пиши свои книги… Ой, что же они… что они сделали с ним… что они сделали?..
— Зачем же ты так, сынок? — встал передо мной моряк. — Ты зачем же старого человека плакать заставил? Чего он тебе сделал, бригадир наш? Он же тебе лед носил, на голову ставил, ходил за тобой у постели, а ты заарестовать его велел, фронтовика. Он же глаз свой отдал… По-человечески разве, сынок?
Я не сразу понял, о чем он говорил. Потом до меня дошел страшный смысл его слов. Рыбаки связывали арест Прохора и Симохина с моим приездом сюда, считали меня специально подосланным человеком. И это уже все…
— Или обидел тебя кто здесь, сынок? Ну, живи себе… Дай тебе бог счастья, сынок, живи… Поминать лихом не будем…
Я услышал, что газик уже трясся рядом, дверца была распахнута, и на моем плече лежала рука Бугровского, который сидел в машине.
— Лезьте! — крикнул он мне, наклоняясь.
Я увидел лежавший на железном полу свой раздутый рюкзак.
— Рыбца отдать надо, — сказал я ему.
— Ну высыпайте, — протянул он мне рюкзак. — Ну, на траву прямо.
— Да напрасно сорить будете, — засмеялся милиционер. — Оставьте себе. Не обедняют. У них-то этого добра хватает. А тут собаки сожрут.
Я доставал рыбцов и складывал на траву, в одно место. Бугровский вышел из машины и стоял рядом, ожидая. Потом нагнулся, взял несколько рыб и протянул шоферу. Снова нагнулся, поднял еще три штуки и дал милиционеру.
— Пожуй, Васильев, а то еще помрешь у меня с голоду. Всё? — спросил он меня.
Я откинул кресло, нагнулся и полез внутрь машины.
— Здравствуйте, — с приготовленным уважением сказал мне, повернув маленькую стриженую голову, шофер. — Очень за вас Борис Иванович беспокоился.
Бугровский устроился рядом с ним, вздохнул, привычно, решительно хлопнул дверцей и скомандовал:
— Поехали. Жми. А думали, засветло обернемся.
Я сидел на скамейке за его спиной, напротив меня — милиционер. Машина разворачивалась. Теперь отсветы костра были видны только в зеркальце. Фары обшарили камыш, выхватили какую-то изгородь, угол дома, окно с розово блестевшим стеклом, стену холодильника и, нащупав дорогу, метнулись вдаль. Шофер перевел скорость, и не стало ничего, кроме бежавшей серой грунтовой полосы.
Я еще пытался вглядываться в стекло и что-то увидеть. Ордынка исчезла, словно проглоченная.
Мы ехали жестко, на бешеной скорости и прямо в непроглядную черноту, поднимая каких-то спавших у дороги птиц. И ехали мрачно. Действительно на похороны.
Очень странную, тревожную и неожиданную вещь сказала Кама о Степанове, будто все это по его наговору. Не хотелось бы, чтобы ее слова даже отчасти, даже в чем-то были правдой. Наверняка она выпалила это от беспомощности и отчаяния. Выкрикнула от боли, не сознавая что. Не мог Степанов быть слабым, запутавшимся человеком. Он же проверен войной… Но, пожалуй, я ничего ровным счетом не понял на этой Ордынке, так все это мгновенно случилось. Даже Кириллов и Румба остались загадкой. А уж Кама, Прохор, Симохин — тут и говорить нечего… Симохин — убийца? Невозможно представить себе. Несколько часов назад я сидел с ним за столом, слушая его почти детскую душу.
И Прохор убийца? Кама соучастница?.. Как во все это поверить? И я тоже оказался уже в чем-то замешанным… Я вспоминал все, что случилось со мной в Ордынке, и старался намыть в себе хоть крупицу юмора. Не получалось…
— А вам переночевать в Темрюке негде? — повернулся ко мне Бугровский, когда мы потряслись уже с полчаса. — Знакомых нет?