В чем тут пуанта? Видимо, в том, что тексты, которые в условном историческом и даже в буквальном «вчера» еще были газетой, ныне предстают не просто в виде легковесного сборника, но в виде капитального труда, упакованного в такую же точно торжественно-надгробную обложку, под какой находим труды почтенные, давно упокоенные и, сказать по правде, существующие в сознании читателя скорее номинально, нежели актуально. Максим же Соколов — более чем актуален. Ликование граждан при чтении его особо язвительных статей таково, как если бы вольные писания касательно монстров текущей политики все еще были под запретом. Сладкий вкус запретного плода, который иные литераторы пытаются сохранять путем перегрева материала и добавления в него как можно больше сахару, у Максима Соколова почему-то присутствует как натуральный ингредиент злободневного текста. Плоды политического и экономического злонравия урожая 1991–1999 годов содержатся во втором томе сочинений — «Дневники», — так сказать, в календарном порядке, а первый том — «Разыскания» — систематизирует их в плане генетическом, то есть по части наследования признаков от тех не слабых сюжетов, что произрастали прежде в отечественной и — шире — мировой истории.
Расстояние между газетой и книгой можно уподобить условному, но всегда ощущаемому зрителем пустотному перепаду между ближним и дальним планами любого пейзажа: бег газетных полос являет нам движение событий и вещей, тогда как хорошая книга всегда стоит на месте. Ближний план пейзажа — это, собственно говоря, и есть реальная жизнь, где мы пребываем физически, тогда как обобщенная область у горизонта уже потому может считаться литературой, что наличие там строений, растений и людей (похожих или не похожих на то, что около нас) нами домысливается. Последнее десятилетие российской истории, ставшее объектом «Разысканий» и «Дневников» Максима Соколова, характеризуется тем, что связность житейского пейзажа оказалась полностью утрачена. Год теперь считается не то за два, не то за десять: наш паровоз рванул вперед со скоростью, неопределимой в силу отсутствия системы мер, но по ощущениям такой, какая и не снилась строителям коммунизма. Когда-то советская власть активно имитировала движение реальности к светлому будущему. «Вечная спешка (вспомним название романа Катаева „Время, вперед!“) объяснялась тем, что любая остановка — от простоя до застоя — это предательство будущего. Время торопили все — от Маяковского, обещавшего „загнать клячу истории“, до Горбачева, начавшего перестройку призывом к „ускорению“. Чтобы время прошло быстрее, его как бы уплотняли, укладывая в пятилетки, которые потом еще и выполнялись досрочно, в четыре года, что позволяло на год сокращать путь в вечность», — так Александр Генис в «Беседах о новой словесности» описал один из частных советских способов выдавать желаемое за действительное. Ныне, когда, наоборот, действительное выдается за желаемое (не нами, естественно, а некими тайными врагами россиян — демократами, сионистами, МВФ и т. д.), события замелькали так, что реальный план существования, видимый как бы из окна несущегося поезда, действительно напоминает сумасшедшую газетную гладь, ускоряемую вращением печатных машин. Память пассажира сделалась неимоверно коротка: попытка выхватить из пестрой ленты что-нибудь конкретное приводит к секундному обрыву зрения и к потере ориентации в обвально набегающих вещах. Эта утрата мнимой связности мнимо жестикулирующих фигур плюс помрачения от кризисов (никогда не знаешь, не хапнет ли тебя вот-вот неожиданный, черным ветерком щекочущий туннель) естественным образом порождают в обеспамятевших гражданах тягу ко всему фантастическому. Мифологизация событий и персоналий, не достигая советской эпичности, достигает, однако, необычайной частотности. Очень может быть, что свободные СМИ врут не только потому, что это выгодно (богатый дядя платит), но потому, что это творчески проще: когда не можешь толком ничего связать, а отписаться надо, выручает кустарное мифохудожество.
Что же касается литературы в виде статичной книги, то она помещается теперь как бы на другом берегу пустоты. Пассажиру, наблюдающему подозрительно истончившийся горизонт, уже не верится, что там все такое же, как здесь. Александр Генис, обосновывая возникший после 1991 года новый писательский выбор между литературой как «игрушечной вселенной» и литературой как «голой, обнаженной до болезненного неприличия правдой», видит причину разрыва в следующем: «Реальность взяла реванш у влиятельного миража, учившего тому, что только описанное художественным методом явление заслуживает доверия и осмысления». Если первая часть высказывания примерно отражает образовавшийся в нашем пейзаже метафизический разрыв, то вторая бьет мимо: о каком «реванше реальности» можно говорить, если связь времен распалась не на уровне веков, а на уровне буквально месяцев? Где, спрашивается в задаче, эту реальность теперь разместить? Фрагменты «правды» отменяют друг друга с такой быстротой, что цельную, сколько-нибудь пригодную для написания «нетленки» картину сложить невозможно. Кажется, что «голая правда» может существовать только как частная правда автора, как его субъективный мираж, претендующий на влиятельность ровно постольку, поскольку автор как таковой способен заинтересовать собою более чем трех читателей. Можно ли нынче вообще создать на базе «правды» книгу достаточно просторную, чтобы она могла вместить, помимо автора, хоть что-то еще?
Тем не менее — факт: публикации Максима Соколова, преодолев удельную раздробленность постсоветского десятилетия и собственную неизбежную частичность, встали в книгу. Уже одно то, что политический журналист собрал под книжную обложку свои выступления от разных лет и при этом не утратил единства собственного «я» — то есть не утратил лица, — заслуживает ныне почтительного удивления. Видимо, пребывание в периодике для писателя Максима Соколова органично: частое сравнение разваливающейся страны с мокрой разлезающейся газетой косвенно свидетельствует о прочной эмоциональной связи между профессией и бытием. Однако, оказавшись в двухтомнике, тексты газетно-журнального происхождения сами установили между собой «дипломатические связи», которых не было прежде: возможно, они сами «нашли» друг друга, когда «Разыскания» составлялись по разделам «Империя», «Умы», «Герои» и т. д. Помимо «Поэтических воззрений россиян на историю» я знаю только один пример подобной трансформации газеты в книгу и в литературу: это «Литературное сегодня. О русской прозе. 90-е» Андрея Немзера. Но тут чистота эксперимента несколько нарушена: рецензии известного критика на известных и малоизвестных прозаиков изначально были «литературным приложением» к политико-экономической части «Независимой» и «Сегодня»: здесь информационный повод — публикация, скажем, романа в одном из толстых ежемесячников — сам по себе незначительней излагаемого материала. Так что газетная критика Немзера, ставшая книгой, просто вернулась к себе домой, тогда как Максим Соколов по специализации — как раз изготовитель главного газетного блюда. Тем не менее тексты Максима Соколова вместе оказались выразительнее и явно литературнее, чем были по отдельности; «созрев» и избавившись от притяжения реального события, к которому первоначально служили комментарием, они сделались интересны сами по себе. Так из сварившегося супа удаляют топор, и суп оказывается неплох.
Что же сделал Максим Соколов для того, чтобы так заметно выделиться в широком поле новой российской периодики и наличествующих там персон? Почему читающая публика настолько к нему благосклонна, что с удовольствием фольклоризирует размеры его гонораров?
Издатели представляют автора двухтомника «одним из создателей нового стиля постсоветской журналистики» — но вряд ли дело в собственно стиле. Письмо Максима Соколова средним, конечно, не назовешь (хотя бы потому, что уровень образованности данного автора избыточно превышает среднегазетный, что не может не сказаться на богатстве как словарного запаса, так и литературных, культурных, исторических и прочих аллюзий). Но примерно так, как он, работают многие: бойко писать сегодня не штука, политик, доведенный до абсурда, ныне персонаж распространенный (тем более его и доводить не надо, сам себя доведет). Мне представляется, что постсоветская журналистика породила не столько стиль, сколько идеальный образ Продвинутого Обозревателя (этакого новейшего Супермена, бегом обгоняющего наш поезд и паровоз). Этот образ и является источником неидеальных имиджей ряда реальных персон, от Курицына до Доренко. Супермен, он же податель универсального Стиля, воплотился и в творчестве Максима Соколова — при том, что Соколов как раз из тех, кто пытается его преодолеть.