Как точно заметил Леонид Парфенов, Пушкина в 1999 году раскручивали по всем правилам рекламной кампании и как будто выбирали в президенты. И вот в разгар этой кампании случилось поистине невероятное событие: 5 июня в парижском пригороде Сен-Дени на стадионе «Стад де Франс» российская сборная по футболу под руководством Олега Романцева выиграла со счетом 3:2 отборочный матч чемпионата Европы у чемпиона мира — сборной Франции. По меньшей мере у половины населения России национальный комплекс неполноценности мгновенно сменился «национальной гордостью великороссов». Евгений Киселев открыл свою воскресную передачу «Итоги» 6 июня, в главный день пушкинских торжеств, возбужденным сообщением об этой славной победе; радио «Эхо Москвы» предложило сделать футбол нашей национальной идеей; газеты вышли с заголовками «Романцева — в президенты!».
Думаю, что при альтернативе «Пушкин — Романцев» выбрали бы, конечно, Олега Романцева. Сразу хочу сказать, что ничего не имею против футбола и Олега Романцева, более того — считаю его замечательной личностью. Но дело не в нем. Этот футбольный эпизод в процессе лихорадочных поисков национальной идеи продемонстрировал, что гигантскую брешь в нашем национальном самосознании мы готовы закрыть чем угодно. Пушкин для этого тоже подходит. А 12 июня 1999 года случилось еще одно невероятное событие — стремительный бросок наших десантников на Приштину, сделавший неизбежным участие России в миротворческой операции в Косове. Многие тогда высказывали недоумение по поводу этой эскапады, а по-моему, она понятна: мы хотим показать всем, что мы мировая держава, но у нас почти не осталось способов это доказать.
На открытии пушкинского праздника в Москве Лужков говорил о том, что Пушкин «признан в мировой культуре и мировом сообществе», что «весь цивилизованный мир отмечает эту великую дату», что Пушкин «доходит до каждого гражданина вселенной», что «память о Пушкине будет жить <…> до тех пор, пока на планете существует хотя бы один культурный человек». Увы! Это совсем не так. За пределами России Пушкина не признают и, в общем-то, не понимают. Пушкин — явление чисто национальное, он практически непереводим и может быть понят только в стихии национального языка. Он как будто табуирован для других народов, как бывает табуирована национальная или религиозная святыня. Шекспир не имеет национальности, а Пушкин имеет. В этом нет ничего унизительного для нашего гения — в этом его особенность и ценность для нас. И с этим же связан вопрос о жизни Пушкина в веках. На эту тему и высказался Леонид Парфенов 6 июня 1999 года в сюжете программы «Итоги», к которому я обещала вернуться. Обрисовав роль Пушкина как «основателя русской цивилизации», он заключил: «Пушкин, признаемся, величина не международная. В мире с ним скорее принято считаться как со святыней на исключительном пространстве от Германии до Китая. И в силу этого Пушкин не вечен. Вот было великое государство Урарту — и нет его, и нет его великих поэтов. Пушкин будет жить столько, сколько Россия и понимание того, что значит быть русским». Не хотелось бы с этим соглашаться, а приходится.
Пушкин настолько тесно связан с исторической судьбою России, что нынешний ее упадок не мог на нем не сказаться. Пушкина родила молодая империя, только что победившая Наполеона, воевавшая за порты на Черном море и влияние на Балканах — бодрая страна, уже не только прорубившая окно, но и распахнувшая дверь в Европу, страна, в которой кипела энергия внутренних преобразований. Сегодня российская история прошла свой круг — и вот мы, кажется, теряем Пушкина, а с ним — основные устои нашего общенационального бытия. Историчен Пушкин или вечен? Этот вопрос зависит от того, как мы видим Россию — вечной или исторически конечной, как государство Урарту.
В статьях последних лет В. С. Непомнящий развивает мысли о том, что именно Пушкин удержит Россию на краю бездны и что Россия призвана всему миру указать путь спасения[24]. Прав ли он — не знаю. Может или не может Россия что-то еще предложить миру — это вопрос веры. А значит, и Пушкин, и его будущая судьба — тоже вопрос веры. По вере нам и воздастся.
Сурат Ирина Захаровна — литературовед, пушкинист. В 1981 году окончила филологический факультет МГУ; кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Института мировой литературы РАН. Автор более семидесяти работ, в том числе книг «Жил на свете рыцарь бедный…» (1990), «Пушкинист Владислав Ходасевич» (1994), собраний статей о Пушкине «Жизнь и лира» (1995), «Пушкин: биография и лирика» (1999), значительная часть которых публиковалась на страницах «Нового мира». Из числа последних см. ее статью о гибели Пушкина «Да приступлю ко смерти смело…» («Новый мир», 1999, № 2).
Татьяна Касаткина
Литература после конца времен
Приступая к этой статье, я вовсе не предполагала отклоняться от принятого критически-литературоведческого, с академическим налетом (насколько он может налететь на статью о литературе постмодерна), линейного и даже последовательного дискурса. Я собиралась разобраться с несколькими текстами, рассмотренными с некой обобщающей точки зрения, которая отчасти и излагается в начале статьи. Должна констатировать, что тексты весьма эффективно разобрались со мной, разобрав мой «линейный и последовательный» на те клочки и фрагменты, из которых, по общему признанию, и состоит вся нынешняя литература. Вообще надо сказать, что критики все больше напоминают мне сталкеров. Литература (и это соотносится с той разницей в ощущении времен, которая будет описана далее), кроме всех прочих разделений, может быть разделена на произведения, чтение которых есть событие реальной жизни человека, не уводящее его от этой жизни, но соучаствующее в ней определенным образом (здесь может быть выстроена своя классификация); на произведения, из которых не хочется возвращаться в реальную жизнь, причем это их принципиальное, конститутивное (и вовсе не положительное) свойство (например, Толкиен; впрочем, он-то, наверное, имел в виду создать убежище, предложить вариант эмиграции на крайний случай, который, как будет видно из дальнейшего, имеет все шансы случиться); на произведения, в которые не хочется возвращаться, даже если осознаешь их ценность, в которые тяжело входить по второму разу, которые обладают всеми свойствами зоны с эффектом накапливающегося облучения. Таковы в большинстве своем тексты нынешней литературы. Если читателю еще удается проскочить их с минимальной дозой, то честный критик, обреченный на повторное (как минимум) чтение, претерпевает сильнейшее воздействие на сознание и психику. Попытавшись вжиться во фрагментарность и дискретность времени современных литературных произведений, я потеряла способность описывать, анализировать и интерпретировать целое и целостно. Представшая за ними картина оказалась настолько однородной, что дезориентированное сознание могло лишь вылавливать фрагмент за фрагментом, но ему уже ничто не указывало на наличие хоть какого-нибудь порядка, в котором эти медузы должны были бы быть расположены. Различной структуры и фактуры (и все же так похожие друг на друга) лабиринты закружили меня. И все звенели в голове строчки Данта (в переводе Лозинского), которые, наверно, при всей сознаваемой мной неадекватности, остается только выставить эпиграфом к последующему:
Как время, в этот погрузясь сосуд
Корнями, в остальных живет вершиной,
Теперь понять тебе уже не в труд
[25].
В этой статье, неизбежно неполной и отрывочной, я буду говорить о слове и времени в их соотнесенности, в их — как все более и более выясняется — жесткой взаимообусловленности. Состояние слова как такового, равно как и конструкция того слова, каковым является всякое истинно художественное произведение, определяется временем, пульсирующим в них, создающим их наполнение (как — наполнение пульса) или образующим пустоты и каверны. То, как ощущает (может быть, даже не вполне осознавая) писатель время, в котором движется (или застывает, или тонет — можно продолжить), сказывается не только на сюжетной стороне его созданий (даже можно сказать, что, когда это сказывается на сюжетной стороне, мы имеем дело с наименее интересным случаем), но на самой структуре создаваемого, и часто исключительно по структуре произведения можно заключить, что его автор находится уже в постэсхатологическом пространстве[26], после конца времен.