Прошло, однако, полчаса, час — бамкнуло пять. Игорь — живой, улыбающийся — сидел перед нами. Мы ничего не понимали. 8 «Книга судеб» как возникла, так и исчезла. Оказывается, уже три дня, как ее предсказания перестали сбываться (мир об этом пока не знал — эта информация не стала еще всеобщим достоянием). Лишь через несколько месяцев все успокоились, убедившись, что люди, которые должны были умереть за это время, остались живы. Мы с Леной как на свет родились: будто второе дыхание открылось. — Едем к морю! Завтра же! Все к черту! Чтоб раньше мы вот так сорвались и уехали? Боже, как хотелось жить! Хотя, если подумать, что изменилось? Мы стали бессмертными? Теперь я даже не могу быть уверен, что доживу до той даты, которая мне предназначалась. Не говоря уж о восьмидесяти четырех годах Сонечки. Но отчего вдруг такая легкость? Откуда? Мельник Ярослав Иосифович родился в 1959 году на Украине. Закончил Львовский университет и аспирантуру Литературного института им. А. М. Горького. Прозу печатал в «Литературной газете», «Литературной учебе», других изданиях. В «Новом мире» выступал как критик. Живет в Литве. Евгений Карасев Человек на обочине * * * В небольшой церкви, пустой и гулкой, над гробом сына, еще салаги, в голос рыдает женщина: «Кровиночка моя, ты чище гуленьки… Дитятко мое, ты сродни ангелу…» Парнишку убили сорванцы-ровесники — лежащему ногами переломали все кости. Безутешная, обращаясь к Царю Небесному, исходит слезами: «Вседержитель, Ты сам Отец! Ты знаешь, как потерять рожоного! Верни мне его, Господи!» В храме стенало, вопило материнское горе; оно готово было отдать сгибнувшему сердце, душу, принять на себя удары тех злобных сапог. Мне казалось, эту боль я услышал бы и среди нескончаемых миров, во вселенском хоре. Почему же не слышит несчастную Бог?.. В больничном покое Я лежу в больничном покое; тишина, как в режимной тюрьме. За окном облетевшие липы покойно готовятся к долгой зиме. Я завидую этим черным, точно обугленным деревьям, дрогнущим от дождя, холодного ветра: всю жизнь проблукав, не имея корней, в безверье, у меня нет их надежды на солнечное лето. В поисках выхода Я бежал из лагеря без карты, без компаса. Темные силы или божеские в тайге пособляли мне, указывая направление по подсказкам косвенным — по муравейникам, по мху на пне? И в новой жизни, сбитый с панталыку непривычным ритмом, чуждыми выходками, я чувствую себя, как выброшенная на берег плотица. И мучаюсь в поисках выхода — к какому из загадочных начал обратиться? Стрижи Стрижи прилетают последними и улетают первыми. Скорые — не догонит ветер. Они не теряют перья, шумные как дети. Я люблю этих птиц-тружеников, звенящих у меня под окном с утра раннего. Их гамом разбуженный, я испытываю неосознанную радость. Наблюдаю за быстрокрылыми, раздвинув шторы, — стараются до позднего вечера. Я никогда не видел между ними ссоры: делить нечего. Страх высоты Александру Гевелингу.
Вторые сутки мы обшариваем с металлоискателем разрушенную церковь, отбрасываем медные крестики, никчемные монеты. И настырно ищем требуемые рынком ценности — дробим кирпич, камни подклета. Выходим на крышу храма давно безглавого, сдираем ветхое железо, как профессиональные кровельщики. Но и здесь не находим главного, нужного нам сокровища. Видимо, предки не вылазили из нищеты — выложились до копья на строительство Божьего дома. Мы честим нерачительных прародителей бранью, всем русским знакомой. И шарахаемся от карниза, страшась открывшейся высоты. Ветреным днем Скольких друзей я уже никогда не встречу, мальчишек, моих корешков? Ветреным днем я стою на берегу речки, белой от вскипающих, подвижных гребешков. Вспоминаю: на том вон дубе, желая приобщиться к вечности, мы, огольцы затьмацкие, ножами вырезали свои имена. Подхожу к дереву. Точно рубцы залеченные, самонадеянные просматриваются письмена. И вдруг понимаю: это не блажь тщеславия — бесхитростное стремление скрепить наше товарищество, дружбу…А речная волна все гонит и гонит с неустанным тщанием пенистые барашки, как рубанок — стружку. Отмщение Тюрьмы, этапы, арестантские колодки, осточертевшая бурда. Мне говорят: попробуй из другого колодца, там хрустальная вода. Ее несешь к губам и жмуришься — покачивающееся в ковшике солнце слепит глаза. Ни бомжей, ни жуликов, тебя встречает гостеприимный вокзал. Там нет уголовного розыска, никто не трясет за грудки: — Козел, колись! — В палисаднике под окном благоухают розы, размеренная, неомраченная жизнь. Убаюканный, как во время читки гипнотического текста, я тянусь к источнику чистому, пытаюсь слагать светлые, воодушевляющие песни. Избегаю вспоминать пересылки, лагерь. Подыскиваю краски новые. Но если терпит бумага, то не дается слово. Межа На подъезде к Белокаменной в вагоне общем духотища, дети ревут. Пассажиры на жизнь треклятую ропщут. И на чем свет клянут Москву: — Там и пенсия выше, и зарплата. Будто мы вкалываем меньше! — какая-то вымученная до черноты женщина выбросила напоказ ладони, натруженные лопатой. Я и за колючей проволокой встречал ненависть эту не только к Москве — к москвичам: редкий уркач из столичных мог пробиться в «авторитеты». И те же попреки: жрут в три глотки. Любят, чтоб все на блюдечке им подносили. Видно, надолго совковые льготы отделили Москву от России. |