— Скажите — ехать ли мне за детьми на дачу? — Зачем? — Боюсь, что начнутся погромы, а наш сосед давно грозил: «Вот погодите! Недолго вам осталось жить!»
Был и расчет.
Но главное — это привычка к тревоге.
«Здесь жить нельзя!» — это не то что «Так жить нельзя!».
25 октября. Вчера — из аэропорта в Мурманск, потом по городу. Белесые, припорошенные до кончиков ветвей леса. Их еще рубят — на экспорт, тогда как совсем бы уже не должны рубить.
«Алеша» — огромный памятник, печальный солдат в каске, смотрит вдаль, щекой к долине Смерти, где гибли осенью 1941 года тысячами…
— Пока доходили до позиции, — рассказывает шофер, Михаил Егорович Семенов, — половина уже не годилась для боевых действий, обмораживались — большинство было в летнем обмундировании, а уже холода шли. Ох и погибло же здесь народу! Массой взяли. В некоторых местах удержали немцев на границе — дальше не пустили.
Суровое полярное солнышко стоит над горизонтом.
В порту — изящный черно-белый теплоход «Алла Тарасова».
Черная, как масляная, северная вода. И тяжко же было в ней тонуть в войну.
Михаил Егорович, как оказалось, — 18 лет в лагерях.
— Я люблю Мурманск. Я его помню деревянным, который весь немцы сожгли; помню, как восстанавливали, застраивали. — (Ухитрился сохранить умение испытывать удовлетворение, нечто даже вроде гордости и радости.) —…Мой отец был в РКИ; его в 1929 году арестовали — вроде он был против коллективизации — и сослали сюда. Мать наша умерла, он женился на женщине на 18 лет его моложе — она вместе с моей сестрой на танцплощадку бегала. В 1937 году его взяли — и все. Мы два письма получили. Его, видимо, в сорок первом году расстреляли.
В 1941-м нас, мальчишек, на причале морские офицеры спросили:
— У кого семилетнее образование — два шага вперед, кто языки знает — три шага вперед.
А я знал финский, татарский. И нас стали готовить для особого назначения — офицеры разведки. А потом, за месяц до окончания, — комиссовали: докопались до отца.
Потом все же был на войне, контузили… Попал в лагерь. Там одному человеку я жизнью обязан. Мы были с ним в побеге. Нас взяли, спросили — кто Якушев? Он повернулся — я! И его тут же пристрелили. Я его тело в лагерь волок. И взял его имя.
3 ноября, воскресенье. 9 вечера с лишним. Еду из «Эха Москвы», выступив в прямом эфире.
На Кремлевском дворце за Кремлевской стеной — неизвестно какого цвета флаг. Я помню его приспущенным в марте 1953 года.
В подземном переходе — в полушубке с высоким воротником, прикрывающим горло, сероглазый мужик поет русские романсы.
Детям:
— Не надо, ребята, не кладите мне денег — мне бизнесмены помогут, а вы оставьте себе на мороженое, и так государство вас обирает.
Поет Фета — «На заре ты ее не буди».
Дальше в переходе женщина с плакатом — что она жертва МВД, КГБ и всех других. Здоровая, толстая, неприятная баба. Большинство проходящих бросает ей.
Тут же рядом тем же почерком плакат: «Мы первыми пришли защищать „Белый дом“… Мама и сестра заболели и умерли..»
Юная девушка стесняется, отходит в сторону. Мать упорно стоит.
В метро — несмотря на поздний вечер, читают книги, газеты.
Пьяных нет.
Совершенно не похоже на прежние воскресные вечера.
6 ноября, среда; в метро — 7 с лишним вечера.
Что-то легкое, оживленное в переходе с «Кировской» на «Тургеневскую». Квартет играет негромко «Подмосковные вечера» (которые не терплю). Полно мальчишек — продают газеты. Один, с лицом дебила, лет шестнадцати, продающий одну из «рабочих газет», убеждал меня, что «все продались», а в этой газете пишут правду, что квартиры продадут, а деньги «они» положат в карман.
…В «Курантах» описано, как один в метро прыгнул на рельсы — вслед за упавшей сумкой с продуктами [теперь уже мало кто помнит, как трудно было до гайдаро-ельцинских реформ раздобыть полную сумку продуктов…] и погиб.
1993
17 апреля. Уезжаю на машине в Мариинск.
Семь с лишним вечера. Прощай, краснокирпичное, розово-желтое (водитель: «Это в последние годы сами раскрашивают» — по этажам), скучно-блочное и девятиэтажно-башенно-пепельное Кемерово.
Садящееся солнце сзади. Едем на восток и поворачиваем к Тбоми.
Кусок черноземного поля. Плакат объявляет — «Рудничный район».
Близятся неторопливые резкоконтинентальные сумерки.
Пошли худосочные березы, лягушачьего цвета осины. Поселок имени Михаила Волкова. (Водитель Миша: «Ну — Волков! Ну — кто уголь нашел!»)
И вдруг — наряднейшие беловетвые березы.
…Высокий косогор с елками сползает. Обваливается на дорогу. Ручейки прорезают глинистый карьер — это с далеких гор бежит вода. «50–70 лет назад тут вообще болото было».
Деревня Глухаринка — в низинке, и никто в ней не живет.
Вот и поселок «Красный яр». Сколько их по Сибири?
Поселок Чебулба.
Снег по перелескам. (А вокруг Кемерова — все стаяло.)
Вдруг в свете фар — бабочка! И водитель говорит — уже неделю летает.
Мариинск. [В сидячем ночном поезде — в Красноярск.]
24 апреля. Новосибирск, накануне референдума.
[Проехала на машине 250 км — до Оби: проверяла готовность участков для голосования.]
Строитель на дороге — в строительном шлеме-буденовке. Остановили на дороге, вручили удостоверение.
— А сам как ты будешь голосовать, если доверяешь Ельцину?
Долго думал напружившись, вперив взор в агитку-бюллетень, где уже все отмечено.
Еле-еле выговорил:
— Эта… «нет» зачеркну…
А молодой, не пьяный.
Старый Порбос — деревня.
Белыми ляпками нарисованные в холодном воздухе березы.
Ищем столовую. Суббота — середина дня. За всю дорогу одну столовую встретили — и та закрыта.
Все видевший дробный мужичонка Григорий Ефимович, твердо вцепившись в руль, на большой скорости ведет машину — под наши жаркие разговоры о Ельцине — Съезде.
Село вдоль Оби. Изба с заколоченными досками окнами. Табличка: «Здесь жил ветеран войны».
Ни звука, ни души в селе.
Только вдруг пропел петух. И где-то далеко откликнулся другой.
Заброшенные, захламленные дворы.
Распутица. Чудом не сваливается вниз, в глубокую часть дороги, наш экипаж.
25 апреля. Новосибирск.
[Голосование на большом участке в Институте водного транспорта.]
Старая женщина с одним зубом, заплакав, сказала:
— Трудно жить… Но мы к нему привыкли.
Другая, положив бюллетени, перекрестила урну.
Одна пожилая пара на мое «спасибо, что пришли»:
— Ну как же было не прийти?
И, засмеявшись:
— Мы вообще против советской власти.
Еще один. На мое «спасибо»:
— Не ошиббитесь.
— Самое важное, что пришли.
— Считаете, что дураки, что ли?
[По виду — форменная фабричная девчонка; на бегу — видно, в обеденный перерыв — прямо на урне черкала бюллетени, приговаривая:]
— Щас я Хасбулатова этого вычеркну! Этот Совет Верховный!
…«Президент Российской Федерации» она поняла как должность Хасбулатова.
— Депутаты? Да я совсем не хочу, чтоб они были! Видеть их не могу!.. Со своим-то [Ельциным] мы разберемся! А эти нам не нужны!
1994
26 июня. В поезде Венеция — Милан.
…Теперь, когда мы вступили (или еще пробуем ногой?) в мировую историю капитализма, — мы коснулись и его бренности. Стало труднее за границей: все дышит этой бренностью.
За последние месяцы стало вдруг вспухать сознание, что мы что-то теряем.
Только сейчас поняла, что сидящие напротив крупные, с крупными шеями, ляжками, коленями молодожены — это и есть те итальянцы, которых писал Тициан. Это именно особая порода людей, в основном исчезнувшая.
Настоящая матрона — выразительная лепка губ, подбородка; разлет бровей; прямой (и некрупный) нос, темные крупные кольца волос.
При крупности плеч, рук — красивая маленькая кисть. Молодая — но подбородок слегка подплывает.
У парня — тоже совсем молодого — такой же точно крупной лепки (как на мраморных головах!) губы, выпуклые круглые сильные икры (он в шортах) — как у предков его, широко шагающих на картинах в чулках и туфлях, в широких своих камзолах: сильные кисти — и вены, перетягивающие руки и ноги.