По Замятину, русская деревня — особый мир со своими языком, психологией и поэзией, в котором живет «органический» человек, тесно слитый с природой.
«Деревня. Мужик пашет. Проведет борозду — и на свежую разрытую землю стаей грачи: клюют червяков. Все время — за пахарем, садятся ему на плечо, на соху…» Такой образ мира создан и в дореволюционных рассказах писателя, основанных на деревенском материале, — в «Чреве», «Старшине» и «Кряжах».
Замятин пытается проникнуть в тайну русского национального склада: «Мужик Алексей Васильич любит свободу больше всего. Выселился из Мшаги на хутор. Вырыл яму в песке — и в яме живет. Зовет себя: „Олешка“». А среди записей 1919–1920 годов запоминается набросок о человеке, поделившемся в голодную пору с проституткой последним, что у него было, — вареной картошкой. Характерные, по мнению Замятина, русские черты: вольнолюбие, любовь «к последнему человеку и к последней былинке» (слова писателя из статьи «Скифы ли?» и из речи на вечере памяти А. А. Блока в 1926 году).
В записях 1914–1919 годов выдвигается на первый план тема, с которой Замятин вошел в русскую литературу, — жизнь российского «уездного» (повести «Уездное» и «Алатырь»). Отношение Замятина к российской провинции — беспощадная, «ненавидящая любовь». Об этом — и в зарисовке «Тамбовское поле»: «Кому не случалось идти бескрайним тамбовским полем? Ширь, удаль, размах, и самое солнце затерялось, и так заливается какой-то жаворонок малюсенький, и далеко, на самом краю, сияют кресты: там — город; такой же, должно быть, широкий и вольный город построил себе тамбовский люд. А прийти в город — все оборванное, облупленное, грязное, и посреди города в луже свинья». Тут, как и в своей прозе, Замятин фиксирует тягостный контраст между разными слагаемыми российской жизни начала прошлого века: красотой природы, естественных основ бытия, с одной стороны, и тупым бытом русских миргородов — с другой. Эта миниатюра своей законченностью близка «стихотворениям в прозе» Тургенева.
Ряд записей относится к периодам революционных событий 1917 года и Гражданской войны. Хотя Замятин и пережил в юности короткий бурный роман с «огнеглазой любовницей», послеоктябрьские записи тематически близки «Окаянным дням» И. Бунина, что отметил в своей рецензии Владимир Березин[48]. Но есть при этом существенное отличие: Замятин избегает рассуждений о природе большевистской власти, проклятий по ее адресу. «Будто вечером приговорили, утром рубят мне голову. Больно, но не очень. А главное — к утру она опять вырастает, и опять ее рубят. Так каждый день. Но однажды утром узнаю: сегодня уж не голову будут рубить нам (я не один, не знаю — кто еще), а четвертуют. И тогда вот только стало страшно». Или: «Будто Сологуб приговорен к повешению и устроил вечером, накануне, у себя ужин… Оказывается, надо ему ехать в Москву (там это все будет), и… он просит меня: „Купите мне каких-нибудь книжечек поинтересней — ночью читать, а то без книг…“ И я понимаю». Описание этих кошмарных снов действует, пожалуй, не менее сильно, чем бунинские филиппики против советской России. Красный террор, голод изображены Замятиным в лаконичных несентиментальных картинках: «Ночью по Каменноостровскому мчится автомобиль с кожаным верхом и слюдяными окошечками. Прокатил, стоп — высунулись винтовки, и залпы. Почему, что?»; «Хлеб с соломой, похожий на заборы из навоза и глины с соломой в Тамбовской губернии: такой же коричневый, колючий. Выучились печь соленые лепешки из картофельной шелухи. Жеребятина».
Наделенный ярко выраженным дарованием сатирика, Замятин постоянно обращал внимание на страшное и абсурдное в послереволюционной России. Квинтэссенция этих впечатлений в его блокнотах — символическая картина «выставки достижений» времен Гражданской войны: триста качающихся под водой трупов белых или красных «арапов»«Арапы» — название сказки Замятина, написанной в 1920 году. В ней осуждается Гражданская война.[49] сводят с ума случайно увидевшего их водолаза. Так исподволь возникали в творчестве писателя — политического «еретика» — важные для содержания его «Последней сказки про Фиту» и романа-антиутопии «Мы» мотивы насилия и безумия: насилия общества над личностью и потери ею из-за этого рассудка. А реплика, услышанная Замятиным в трамвае, гротескно передает атмосферу ненависти: «Да вы что это в самом деле — буржуй вы эдакий: на двух ногах стоит! На одной-то не можете?»
Среди записей 1922–1931 годов интересны и наброски новелл на вечные темы любви, ревности, людских страстей. По этим наброскам видна тяга Замятина к художественной лаконичности сказа и анекдота как особой формы миниатюры. Посредством своего знаменитого сказа писатель, ставший в 20-е годы признанным литературным мэтром, создавал колоритную речевую маску малообразованных советских руководителей вроде председателя сельсовета Ивана Чеснокова: «1925 года июля… дня мы, настоящий председатель сельсовета Чесноков Иван в лице граждан села… такого-то производили гибель посевов у граждан означенного села…» Запоминается и персонаж сценки-анекдота о статуе в помещичьем доме: «„Это кто?“ — „Марс“. — „Да-к что ж вы, черти? Разве можно его разбивать? Это наш самый исток!“» Кстати, за невольной игрой слов невежественного героя сценки проступает комическое сравнение Маркса с богом войны. Диалог этот вошел потом в рассказ «Слово предоставляется товарищу Чурыгину».
В «Записных книжках» выделяются и своим объемом, и художественным уровнем наброски романа о Гражданской войне, к сожалению, так и не написанного. Судя по этим материалам, Замятин намеревался создать редкий для русской литературы авантюрный роман в новеллах. Истории кубанского казака Ивана Николаича, дочери профессора Софьи Владимировны, Симы, героев-военных, батьки Махно, зачастую основанные на рассказах участников революции и Гражданской войны, — все это почти законченные главы-новеллы из эпического полотна о великой трагедии России. Замятин по-своему, не так, как М. Шолохов или М. Булгаков, показывает в этих набросках и «красных», и «белых». С его точки зрения, они часто делали свой выбор в силу случайностей либо особенностей натуры, а отнюдь не из-за убеждений или социального положения.
В 1931–1937 годах, живя за границей, Замятин с увлечением работал над историческим романом об Аттиле «Бич Божий». Следы этого есть и в его блокнотах. В одной из последних записей писатель, тоскующий по России, призывает на землю Франции новых варваров, предводительствуемых современным Аттилой: «О Аттила! Когда же наконец вернешься ты, любезный филантроп, с четырьмя сотнями тысяч всадников и подожжешь эту прекрасную Францию, страну подметок и подтяжек!» И на чужбине писатель оставался верен символистскому мифу о молодых варварах, несущих дряхлому европейскому миру гибель и обновление.
Литературное качество «Записных книжек» «чёрта советской литературы» (самооценка Замятина из письма к Сталину) чрезвычайно высоко. Лучшая часть их — еще одно «Слово о погибели Русской Земли».
Книжная полка Павла Крючкова
+10
Георгий Чистяков. «Господу помолимся». Размышления о церковной поэзии и молитвах. М., «Рудомино», 2001, 174 стр.
…Когда десять книг собрались вместе на этой «полке», между ними сами собой образовались какие-то счастливые связи, обнаружились тайные сближения. Кажется, все они — о воскрешении памятью, о любви и боли, о служении. Как бы торжественно ни звучали эти слова, они обозначают ровно то, что обозначают.
Чтение книг о. Георгия Чистякова (у меня их шесть, одна из недавних — «Над строками Нового Завета») всегда приносит с собой — помимо главных и больших радостей — маленький инструмент, ключик, с помощью которого читательское зрение становится шире, обновленное сознание и воображение странным образом оживляют сердце у самого хладнокровного человека. Вероятно, это происходит потому, что автору дарован такой горячий талант проповедника и просветителя, такоеумение вести беседу, что невозможно не заразиться его любовью. Любовью к Богу и к людям. В одной из прежних книг он смотрит глазами поэта на надпись «Антонелла, я тебя люблю. Луиджи» — поперек гигантского моста через римскую эстакаду — и через две страницы приводит читателя к тому, что «поэзия, которая бывает и религиозной, не делит людей на верующих и неверующих, а дается всем как уникальный способ освоения мира и действительности». А далее — к строгим словам о молитве, которая если и схожа в чем-то с настоящей поэзией, так это в целебной возможности оторваться от земли и посмотреть на себя со стороны.