* * * — Вы одна, и я один. Нам бы… — Да пошел ты! — Жаль. А то пучок нарвал я иван-да-марьи, грубо-фиолетовый, примитивно-желтый — лучших в нашем не нашел полуполушарье. От сплошной стены Кремля до сплошной Китая луг да луг у нас, кой-где тронутый футболом, почему и вся-то жизнь бледная такая в два малярных колера с именем двуполым. — Что вы хочете сказать? — Две-три вещи. То есть что страна у нас — трава с огоньками станций, что вобще родимый край — то, где ездит поезд, и что есть еще балет, дед-и-баба-танцуй. — Не болтайте языком. — Языком и вытру. Да, картинка дешева — но ведь не дешевка, в первом классе выбрал сам бедную палитру, ржавый фиолет чернил и сиротский желтый. Тем оно и бередит Лермонтову душу, что былинкой восхищен и ничтожной тварью на обломках корабля выплывший на сушу и целует, не стыдясь слез, иван-да-марью. * * * В автомобиле с тихим двигателем в лес послеливневый еловый пусть бы проселком шины выкатили меня под марш высоколобый Шопена в исполненье Горовица, заряженного мной в кассетник, чтоб с мирозданьем пособороваться в сверканье игл — из сил последних. Коршун Коршуны плачут… «Агамемнон» Коршун — откуда он вынырнул, коршун, на гору ветра взобравшийся шерп! Зренье — как крови неотпертой поршень, крылья — как месяца черный ущерб. Только как будто он в страхе сегодня, в страхе, растерян, как ласточка хил, всех отчужденней, всех тварей безродней, всех обреченней. Что с ним, Эсхил? Что-то же хочет он выразить, коршун, визгом, холодным, как режущий серп, незаглушаемым, жалобным, горшим ужаса им облюбованных жертв. Это вспоровший брюшинную полость голос, но не предсказаний и притч, а не его, им не признанный голос — к битве, заведомо гибельной, клич. Он проиграл ее. Он умирает. Пусть не сейчас — но уже предала жизнь. И задел уже хвост его краем всплывшие без левитаций тела. Он не согласен, он борется. Коршун он! И, не зная, как выместить зло, что-то еще выясняет с сотворшим волю, и небо, и клюв, и крыло. * * * На какой бы ни пришел вокзал и кого бы я ни провожал, сердце, словно плакальщица, воет. Где тот дух, что вдохновлял жену слать бесслезно мужа на войну! Впрочем, не жена я и не воин. Да и с глаз долой, из сердца вон — не про нас. И то, что телефон есть, не только скорбь не уменьшает, а, наоборот, как речь с кассет действует — речь тех, кого уж нет, тех, чью речь ничто не заглушает. Эта скорбь — единственная весть смерти о себе: что, дескать, есть. Не наверняка, но нам довольно, потому что, если нет, отъезд — дым, а то с чего глаза так ест, или тромб, а то с чего так больно? Может быть, себя через вокзал свет потусторонний показал: дом, который тени населяют, чтоб исчезнуть из него, куда кто — и, в бездну канув, поезда нам пустое место оставляют. Людмила Улицкая
Цю-юрихь Улицкая Людмила Евгеньевна родилась в Москве, окончила биофак МГУ. Постоянный автор «Нового мира». Лауреат Букеровской премии 2001 года за роман «Путешествие в седьмую сторону света» («Казус Кукоцкого»), опубликованный в «Новом мире» (2000, № 8–9). Живет в Москве. Три полных рабочих дня просидела Лидия на лавочке с раскрытым учебником немецкого языка. Оказалось, что все она рассчитала правильно и свой отпуск потратила не зря. К концу третьего дня из выставочного павильона вышел загорелый полненький мужчина, окруженный тонким сиянием, и сел рядом с ней. Сиял он, однако, не сам по себе, а переливчатым серо-голубым пиджаком. Пахло от него бодрой сосной, туфли на нем были женского серого цвета, в фасонистых дырочках. Всю эту картину, включая дырочки, Лидия ухватила первым же цепким взглядом, даже заметила рахитичный, выступающий немного вперед лоб и красную жилку в левом глазу. Она уткнулась в раскрытый учебник, придерживая его с поворотом, чтобы обложка была видна. Мужчина, по-рыбьи раскрыв рот, немедленно сглотнул наживку: — О, ди дойче шпрахе! И заулыбался. Далее разговор потек ручейком тонким, но уверенным. Господин сообщил, что он швейцарец из Цюриха, представитель фирмы, производящей краски, имеет дом в пригороде и любит животных. Лидия, со своей стороны, рассказала о себе — этот рассказ она давно уже подготовила, выучила наизусть и отрепетировала: педагог, работает с детьми, занимается немецким языком на курсах — понедельник, среда, пятница — просто для удовольствия. — В немецком языке мне очень нравится порядок, все на своих местах, особенно глаголы… Швейцарец расплылся — о, он тоже изучал иностранные языки и тоже считает, что немецкий самый рациональный… Сотрудники наружного наблюдения заняты были свыше всякой меры: выставка международная, со всего города съехалась фарца, грудастые ласточки, пионерки международного бизнеса, привезли свой свежий товар в шелковых розовых трусиках на грубых резинках. Лидия могла быть совершенно спокойна — никому бы в голову не пришло, что и она здесь на охоте. Действительно, к налетевшим сюда девушкам она не имела никакого отношения. Возрасту ей было за тридцать, красоты за ней никакой не водилось, напротив даже, нижняя губа была вытянута вперед лопаточкой, нос несколько нависал, и, вращайся она в европейских монархических кругах, губа ее считалась бы габсбургской, но поскольку она была родом из деревни Салослово, то прозвище у нее с детства было Лидка-гусыня. Двумя заметными ее достоинствами, кроме немецкого языка, были густые, в светлый слоистый пучок уложенные волосы и тончайшая талия, еще и утянутая грубым лакированным ремнем до состояния полуперепиленности. Разговор шел неторопливо и весь в нужном направлении, но в какой-то момент швейцарец взглянул на свои швейцарские часы, и Лидия испугалась, что он просто так встанет и уйдет, сказавши ей ауфвидерзеен. Но он видерзеена не сказал, а, напротив, предложил посмотреть на его стенд и выпить чашечку кофе. |