Полидевк, сын Зевса и брат Елены, разделил вечность со своим смертным братом Кастором. Даже Геракл получил только половину бессмертия — устойчивая версия предполагает, что кроме Геракла, пирующего среди богов, есть и тень в Аиде — и этот осколок бессмертия достался Гераклу страшной ценой: он прожил жизнь рабом, истребил свою первую семью, сам погиб от рук второй жены, не оставив детям царства.
У Гомера лишь один герой, вернее, одна супружеская пара удостаивается бессмертия: Менелай и Елена. В отличие от Полидевка, Елена и Менелай своим бессмертием не делятся, хуже того: если они становятся «неумирающими», то симметричная им пара, Агамемнон и Клитемнестра, брат Менелая и сестра Елены, превращаются в довольно агрессивных призраков (небывалый персонаж — тень Клитемнестры — появляется в трагедии Эсхила).
Единственная причина бессмертия Менелая и Елены — родство с Зевсом. Понять это довольно трудно, тем более что Зевс не спас в «Илиаде» даже любимого сына Сарпедона, не награждал бессмертием достойных мужей и женщин. Бессмертие Менелая и Елены не является наградой и даже не отличается качественно от их земной жизни — они перенесутся на Острова Блаженных от неторопливого размеренного течения жизни в золотом спартанском дворце, где египетское зелье позволяет забыть все печали (а с ними вместе и все человеческие отношения, ибо, пригубив этот напиток, человек будет смеяться, даже если у него на глазах умрет кто-то из близких).
И вот что удивительно: бессмертие Менелаю посулил Протей.
Египетское божество, связанное с водой, изменчивое, как вода. Менелай крепко сжимал его в объятиях, пока Протей проходил через все свои метаморфозы, оборачиваясь львом, драконом, пантерой, вепрем, деревом, водой. Обретя наконец истинный свой образ, Протей указал спартанскому царю обратный путь, поведал о судьбе спутников, прорек такое вот бессмертие, не соотносящееся с земной жизнью, как вечность со временем, ведущее даже к некоему оскудению жизни.
Протея нередко выбирают в качестве символа литературы. Но нет, не водная стихия вещего старца была колыбелью нашей литературы, не примерещившиеся на краю земли острова забвения, а тот единственный остров. На возвратном пути от тени и дыма к памяти и узнаванию, к близким царь Итаки обретает право быть символом нашей поэзии. Не метаморфоза ведет европейскую поэзию, а метафора, вечность, заглядывающая в окошко времени, узнавание, что превыше бессмертия.
Ведь Калипсо предлагала Одиссею бессмертие. Он же сидел, печальный, на берегу ее острова, мечтая увидеть издали хотя бы «дым отечества», эфемерный этот дымок предпочитая вечной жизни. Он отказался от бессмертия, чтобы вернуться домой — не навсегда даже, ему предстоит вновь пуститься в путь, умилостивляя Посейдона, бродить по чужим странам с веслом на плече, покуда сухопутный, не ведающий моря местный обитатель не спросит: «Что за лопату ты несешь на плече, чужеземец?» Бессмертие он променял не на спокойную жизнь на Итаке — на миг узнавания.
Полет ласточки
Много написано о циклическом времени греков, об их неспособности вести счет годам и дням, выстраивать хронологическую последовательность, тем более — совмещать параллельные потоки времени. Круговратен по природе своей эпос. Герои бились и бьются и снова будут совершать подвиги, а что раньше, что потом — в общем-то, все равно. И нынешнему человеку нелегко преодолеть синдром возращения, смириться с тем, что жизнь без него шла своим чередом. Каково же гомеровскому герою?
Мог ли Одиссей осознать, какие перемены ждут его дома, или издали, на войне, в морском странствии, все представлялось неподвижно-вечным — все так же мал и неразумен сын, молода и прекрасна жена, бодр охотничий пес? Но это застывшее время — не подобие ли бессмертия, которое Одиссей отверг?
Одиссей изначально, еще в «Илиаде», отличается от эпических персонажей, и не только тем, что не так неистово предан сражениям и славе и в поход пошел против воли, потому что уклониться от него мог лишь ценой жизни новорожденного сына, — Одиссей отличается тем, что видит издали конец войны. Для всех остальных осада Трои превратилась в постоянное занятие, альтернатива которому — все бросить и бежать домой, к женам и «неразумным детям» (которые давно уже стали разумными). Одиссей крепко помнит пророчество: Троя должна пасть на десятый год — и ждет исполнения сроков. Когда же десятый год наступает, а завершения войны так и не видно, Одиссей сам кладет ей конец, прибегнув к хитроумной уловке, совершенно не укладывающейся в существовавшую систему стратегических приемов.
Персонажи «Илиады» с легкостью раздают обещания «на после войны». Особенно свойственно это Агамемнону: и пленница Хрисеида состарится в его доме, и Ахилл получит в жены его дочь и подвластные города в приданое. Но «сейчас» под Троей и «потом» в Греции никак не соединены. Только Одиссей устремлен в будущее, вырастающее из настоящего. Все герои клянутся своим родом: «Да не зовусь я сыном Тидея, Атрея, Пелея, если я…» — и один лишь Одиссей клянется сыном: «Да не зовусь я отцом Телемаха».
Движешься ты или остаешься на месте, время продолжает свой бег. И к не покидавшему свой дом наведается ностальгия. Блаженному Августину загадка времени представлялась равной загадке собственной души. Ни о том, ни о другом мы не знаем: оно ли нам дано, мы ли ему, в нас ли заключено время и душа, или это нечто большее нас. Если «Одиссея» — притча о странствии души, о жизненном пути, то важно не преодоленное пространство — дорогба непрерывность жизни.
Достаточно ли узнавания, чтобы свести воедино разомкнувшиеся края времени? Телемах принимает Одиссея, однако младенец, оставленный в колыбели, вырос, так и не зная отца. У них может быть общее будущее, но совместного прошлого у них нет. Любуясь Телемахом, Одиссей не избавится от горечи о безвозвратных, врозь проведенных годах.
Даже с Аргусом его связывает больше воспоминаний — они успели еще поохотиться, прежде чем Одиссей ушел в Троянский поход. Но век собаки недолог — движение навстречу вернувшемуся хозяину оказалось последним в жизни пса. Прошлое есть, будущего не осталось. Рана не исцелена, края не зарубцевались.
Что склеит этот провал во времени? Отказ от бессмертия, равенство с судьбами близких.
Калипсо предлагала Одиссею вечность — вечное настоящее, вне прошлого и будущего. Она сулила ему юность, а он выбрал старость: старость — будущее человека.
…И смерть не застигнет тебя на туманном
Море; спокойно и медленно к ней подходя, ты кончину
Встретишь, украшенный старостью светлой…
Выслушав, умная так Пенелопа ему отвечала:
«Если достигнуть до старости нам дозволяют благие
Боги, то есть упованье, что наши беды прекратятся».
Старость вместе с супругой — вот чего не пожелал Одиссей отдать в обмен на «вечную младость».
Боги могут вернуть человеку юность лишь постольку, поскольку дело касается его самого — Афина то делает Одиссея молодым и прекрасным, чтобы произвести впечатление на феаков, то проливает на него безобразную старость, то возвращает тот облик, какой он имел при отправлении под Трою (и тем самым только настораживает Пенелопу, страшащуюся признать в прекрасном пришельце мужа). Но и боги не могут вернуть человеку прожитые годы, подменив его память, ввергнув его близких в исходное состояние. Неуязвимым, не ведающим старости богам не дано соединить прошлое с будущим. Это под силу только человеку, ибо он смертен.
(Или: пока он смертен? Что будет с нами, что будет с памятью, единственной константой нашей души, нашего земного времени, во что превратится любовь и разлука, печаль и встреча, если наука исхитрится-таки подарить нам бессмертие?)
Сколько определений дано греческой классикой человеку: разумное животное, общественное животное, существо, обладающее речью и смехом, двуногое без перьев…