«Трещит по швам хирка на [мусульманской] Азии», — с сожалением констатировал Мухаммад Икбал (между прочим, не только поэт, но и один из самых значительных мыслителей Азии первой половины XX века). Спасение Икбал видел в отказе от односторонней созерцательности и переходе к творческой, преобразовательской деятельности; надо, писал он, «ходить под Богом», но в то же время «не бояться ошибиться», ибо не бывает творчества без ошибок.
Объективно такая возможность была заложена в высоком суфизме, о чем я уже говорил. Павлину как символу созерцательности (его пышный хвост будто отражает звездное небо) в суфийской мифологии противостоял лев как символ мужественности и «тайного искусства». Алхимики называли «зеленым львом» философский камень, долженствующий преобразить железо в золото, каковое, в свою очередь, есть символ Божественного света. Философского камня алхимики не нашли, но создали новую религиозно-культурную парадигму, встав на путь «усовершенствования» природы, иначе говоря, сотворчества с Богом. Этот путь рано оборвался на мусульманском Востоке: лев уступил павлину; он был продолжен в Европе, приявшей алхимию (ал-химию) из мусульманских рук (впрочем, сами мусульмане взяли алхимическую идею из рук Гермеса Трисмегиста).
Очевидно, что от пересмотра отношений между павлином и львом зависит будущее суфизма. И что результат его будет иметь значение не только для мусульманского мира. Взаимопонимание христиан и мусульман зависит от того, насколько будет реализована внутренняя способность ислама к движению и разнообразию.
Ars vivendi для XXI века
«Воспользуемся твоим писанием и Писанием моим» — так говорил Иоанн Дамаскин, обращаясь к «сарацину» (мусульманину), дабы разобраться в вопросах, разделяющих ислам и христианство («Беседа сарацина с христианином»). Примечателен здесь миролюбивый тон; хотя, естественно, христианин не мог уравнять две священные книги (только одна из них пишется им с большой буквы).
Ситуацию, сложившуюся на Ближнем Востоке во времена Дамаскина (отчасти и в позднейшие времена), некоторые современные исследователи называют «религиозным фронтиром». Ее черты: подвижность, неустойчивость. Различные религии легко приобретают новых адептов и столь же легко их теряют; находятся люди, кто по нескольку раз переходит из одной веры в другую. И речь отнюдь не идет только об исламе и христианстве. Распределение конфессиональных предпочтений здесь гораздо более сложное: другие религии, такие, как зороастризм или манихейство, тоже борются за души смертных, а главное, само православие расколото догматическими спорами, в результате которых из него выделились монофизиты, несториане, маркиониты… В этой ситуации Дамаскину пришлось «держать» сразу несколько «фронтов»: не только против ислама, но и против ересей; и самый ислам он рассматривает как одну из ересей. Мусульмане утверждают тварность Духа и Слова, но так же думают ариане. Мусульмане почитают Иисуса как только человека (пророка) — но так же относятся к Нему и несториане. Мусульмане отвергают всякие изображения святости — но разве не так же поступают иконоборцы, одержавшие верх (на время) в самом Константинополе?
Так что в догматическом плане мусульмане — не единственный и, может быть, даже не главный противник. Другое дело, что в практическом плане они завоеватели и хозяева положения, и с этим приходится считаться. И что здесь задевает внимание: Дамаскин, как и позднее св. Григорий Палама, хорошо знаком с исламом и умеет разговаривать с мусульманами.
Показательно сравнение с западноевропейскими выступлениями против ислама, например, с трактатом кардинала Торквемады 1465 года, в котором «прбелестник Магомет» награждается такими эпитетами, как stultus, delirius, bestialis, reprobus, scelerissimus (глупый, безумный, зверообразный, отвратительный, погрязнувший в злодеяниях), а иногда и еще худшими.
А к истории я обратился потому, что нынешняя Россия (и не только она) тоже обретает черты «религиозного фронтира», хоть и не столь резко выраженного. Чересполосица вер такая, какой никогда не было в прежние времена. Притом остается мощный резерв «невозделанных земель» (наследие атеистического режима) — тех, кто не определился с верой. С разных сторон идет наступление сект. И, наконец, ислам; все больше случаев добровольного перехода русских в ислам, чего раньше тоже практически никогда не бывало.
Разброд намечается и среди мусульман. Огрубляя, можно выделить у них два направления: одно, пока еще преобладающее, — традиционалистское, второе — так или иначе тяготеющее к ваххабизму. Успехи «нивеляторов» от ваххабизма не случайны: за годы советской власти была основательно вытоптана почва, на которой в былые века пророс суфизм; да и мировые поветрия сейчас таковы, что почва от них только сохнет. А ваххабизм упрощенно-рационален и адресуется к «человеку вообще»; в рамках ислама это наиболее сильно выраженный тип религиозного законничества (аналог фарисейства у иудеев). О суфизме можно сказать, если сравнивать его с официальным исламом, что он одновременно более земной и более небесный, а ваххабизм — «выше леса стоячего, но ниже облака ходячего». Наконец, ваххабизм настроен на борьбу с внешними (по отношению к религиозной общине) врагами, что легко находит отклик на постсоветском пространстве; джихад для него не менее, а иногда и более важен, нежели задачи внутреннего устроения.
Речь идет, согласно кораническому разделению, о «малом джихаде» — борьбе с «неверными». Суфии тоже не сторонились ее, когда находили ее необходимой. Достаточно напомнить о дервишах, вдохновлявших османов на штурм Константинополя в 1453 году, или о шейхе Мансуре, ставшем организатором сопротивления северокавказских племен русскому нашествию. И все же на первом месте для суфия всегда был «большой джихад» — борьба с «неверным» в самом себе.
Вообще же сейчас сложилось несколько преувеличенное представление об изначальном и роковом предрасположении мусульман к джихаду («малому»). Их дебют на мировой арене был действительно воинственным: в считанные годы воины Аллаха «на острие меча» распространили ислам по всему Ближнему Востоку и Северной Африке. Но надо учитывать, что их действия в какой-то степени были спровоцированы фактом раскола христиан, часть которых сама призвала их на помощь. В дальнейшем огонек джихада теплился в душах мусульман довольно-таки условным пламенем, лишь на отдельных участках истории разгораясь в большой пожар.
Примечательна в этом отношении эпоха крестовых походов. Когда отряды фаранги (франков, то есть вообще западноевропейцев) явились на Восток, мусульмане посчитали, что они просто ищут себе там «земли и воды»; в их глазах это было продолжение вяловатых войн с Византией, в которых с обеих сторон давно уже поубавился религиозный пыл. Прошли годы, прежде чем мусульманская сторона уразумела, что европейским рыцарям нужна не вообще земля, но Священная земля и Гроб Господень в ней. В то время один арабский автор писал, не скрывая восхищения: «Фаранги легко расстаются с жизнью, чтобы защитить свою религию… Единственная причина, побуждающая их воевать и жертвовать собою, состоит в их преданности Тому, Кому они поклоняются, и в желании славы ради веры»[14]. Мусульманская публицистика первой половины XII века полна сетований на недостаток религиозного рвения у правоверных, она гремит против либертенов и либертинок, создавших в обществе атмосферу расслабленности в дни, когда суровый враг вознес свои стяги на холмах Иерусалима. Ситуация, почти наоборотная той, какую мы наблюдаем сегодня.
Где нынче возгорается джихад, ответ должен быть, как выражаются политики, адекватный. Призыв Габдуллы Тукая «Вал Искандера построить — ограду от зла векового» («румийскому» царю приписывали идею сооружения вала, защищающего от варварских нашествий) звучит еще более своевременно, нежели столетие назад; конечно, имеем в виду вал не только в географическом смысле — хотя и в географическом тоже. Но «по сю сторону» вала надо заново осваивать искусство жить с мусульманами — не условными, но вполне реальными. Ars vivendi, которое, может быть, окажется в нынешнем веке самым необходимым…