— Собака на сене,—проворчал Струйский.
Собравшиеся оживились. В дальнем углу кто-то закурил в кулак, распространяя удушливый запах махорки. Снова зазвенел истоминский колокольчик.
— Светает, граждане, прошу покороче,—сказал Иван.—Нас ждут. Все мы люди, все мы человеки, всем нам, конечно, в известной мере жаль Марка Соломина, поскольку он, простите за высокопарность, должен за всех нас принять страдание, пойти, иными словами, на крест. Кое-какие страдания, правда, он уже принял, — поправился он, — отмечу, что принесенные им материальные и моральные жертвы смело можно квалифицировать как значительные... Вы не согласны, Марья Федотовна?
— Глупости вы какие-то говорите, Иван Феоктистович! — обозлилась она.— Какие страдания? Какие жертвы? Чего человеку нужно было? Здоров, как бык, детей нет, сто двадцать рублей зарплаты, да от иностранцев вечно что-то перепадало, квартиры не было, так вступил бы в кооператив как порядочный. Страдалец! У меня вон вся молодость прошла по очередям да по коммунальным кухням, личная жизнь не сложилась, но, слава Богу, только зажила, хоть на старости лет, думаю, отдохну, рюмки хрустальные себе купила, сервиз чешский, соседи разъехались—и тут ваш Марк пожаловал, как снег на голову. Кухню мыл грязной тряпкой, на полу вечно разводы оставались, а сам, барин, туалетной бумаги себе завел целый рулон, водку свою конфетами шоколадными закусывал—чуть не каждый день фантики от «Мишек» в помойном ведре! Кофе выдувал по три чашки в день, и все без цикория, даже растворимый доставал где-то. Два костюма у него, ботинок три пары, рубашек без счета, тулуп этот модный, дубленка. Чего еще надо человеку? Голода не знал, войны не нюхал, заказы у него на работе. Поделились бы как-нибудь, прошу. А он ни в какую—что сам, говорит, не беру, то матери отношу, Марья Федотовна. И колбаса у него там по четыре тридцать, полукопченая, и ядрица, и икра, и рыба красная чуть не каждый месяц. И мыло у него вечно было иностранное, пахучее такое. Ключи от квартиры оставлял кому попало, чтобы женщин водили...
— Это все материальное,—сказал Розенкранц, которого последняя фраза Марьи Федотовны слегка смутила.—Не об этом у нас речь.
— Он меня предал,—с обидой отозвалась Света.—Изменил да еще концы спрятать пытался. И не просто изменил, а вдобавок влюбился в какую-то заезжую потаскушку. Вдвойне мерзавец. Отца моего, кристального человека, совестью мучиться заставил.
Тут Марк заметил, что сидит Света совсем рядом со Струйским, обнимающим ее за талию. Но ему было уже все равно.
— Когда его друг навсегда покидал Россию, он не поехал в аэропорт на проводы, опасаясь неприятностей по службе.
— От которых-таки не убежал,—со смешком добавил Струйский.
— Всю жизнь он продавался тоталитарному режиму,—сказал профессор,—всю жизнь он беззастенчиво...
И тут Марка наконец прорвало.
— Замолчите!—Он вскочил, со страшным грохотом опрокинув табуретку.— Замолчите! Что я вам сделал? Кто вы такие, чтобы судить меня? Дайте мне дышать, дайте выйти отсюда, оставьте в покое! Народ удивленно зашептался.
— Странный человек,—пожал плечами Иван.
— На улицу просится,—прокомментировал Горбунов,—может, ему до ветру надо, прошу прощения у дам?
— Он уйти хочет,—возразил Андрей.
— Уйти?—раздался общий хор.—Куда? Зачем? Сумасшедший!
— А что,—начал профессор,—не отпустить ли нам его, в самом-то деле, что грех на душу брать?
— Для его же блага,— горячилась Света,— закон есть закон, мы должны о нем позаботиться...
— Пусть катит хоть к черту на рога!—выпалил Струйский.—До Дергачева доканает как-нибудь, а там с ним живо разберутся.
— Или по дороге разберутся,—добавил Горбунов,—тут патрулей много, даже со спецвагонами есть.
— Может быть, кто-нибудь пойдет со мной?—спросил Марк. Никто не отозвался. — Может быть, ты, Клэр?
Но она смотрела в сторону, словно не слышала. Между тем кто-то настежь распахнул дощатую дверь избушки, и Марк увидел бесконечную дождливую равнину, где сквозь клочья тумана угадывался силуэт не то церкви, не то силосной башни на горизонте.
— Ступай, Марк, ступай,—сказал ему Владимир Михайлович.
И Махинджаури, и Батуми остались далеко позади: уже третий день Марк с Иваном обретались в горной деревушке, где и летом-то курортниками не пахло. Со своей раскладушки Марк увидел раздетого до пояса приятеля у жестяного умывальника. Обливаясь ледяной водой, тот сладко покряхтывал. Рядом с ним стоял невозмутимый индюк, по двору бродило полдюжины мечтательных кур во главе с красавцем-петухом. Сразу за оградой начиналась глянцевитая зелень чайных кустов.
— Ну и скверно же ты спал сегодня.—Иван с махровым полотенцем через плечо вошел в комнату.—Стонал, метался, кричал. Смотри, отправлю тебя обратно в столицу нашей родины. Мужик ты или нет?
— Кровать жесткая,—поморщился Марк,—и холодно тут ужасно. Ты оставил мне воды в умывальнике?
— Два ведра, дорогой, хватит на целый взвод. Хозяйка дала нам яиц и хлеба. А обедом пускай уж кормят на заставе.
Завтракали на улице, в обвитой виноградом беседке. Утро выдалось солнечное, акварельные горы вокруг деревушки настраивали на самый беззаботный лад.
— Видишь, здесь осень уже совсем глубокая. — Иван показал на ближайший склон, где среди темной зелени серели пятна облетевших кленов. — На побережье не так чувствуется.
— Там и зелень ненастоящая. Терпеть не могу всех этих пальм и магнолий. Курорт!—сказал Марк с раздражением.
— А моя Маргарита взахлеб расхваливала,—засмеялся Иван.
В Махинджаури он отправился-таки на танцплощадку при турбазе, отловил там жеманное широкоплечее создание из Ульяновска, действительно с двумя золотыми зубами, и всю ночь, к немалому негодованию Марка, возился с ней на своей койке.
— Купила она свой ковер?
— А как же! Кольца золотого не достала, не с пустыми же руками возвращаться. Сколько счастья было, Марк, застрелись.
— Интересно, не становится ли дорога на заставу хуже, когда отходит от поселка?
— С чего бы? Да и что нам беспокоиться? Мы же все равно налегке, пускай за лазером и чемоданами машину пришлют. Они нам обязаны — кто кого развлекать будет, если разобраться? Вон в Батуми какая прорва публики заявилась. Ты мне лучше вот что скажи: мы на границе, часом, не встретим твоего Скворцова?
— Окстись, — вздрогнул Марк, — только этого не хватало.
— Шансы невелики. К тому же, если судить по твоим рассказам, его уже давно перевели в стройбат.
— Черт его знает.
— Ну давай вернемся. Меня, правда, в любом случае посадят, а тебя ждут невиданные перспективы. Даже с волчьим билетом можно у нас прожить. Зазнобу свою забудешь понемногу. Думаешь, она тебя ждет? Ты, любезный, был лишь очередным пикантным эпизодом в насыщенной биографии свободного человека...
— Замолчи, пожалуйста.
— Сам напросился. Не пужайся, Марк Евгеньевич! Никого не жалей, ни о чем не жалей, перемелется! У меня, что ли, родителей нет? Полетят они кувырком со всех постов, подумать страшно. Папашу, может, и вовсе кондрашка хватит. А у нас с тобой вероятность получить пулю в затылок — смехотворно мала, это тебе не расстрел в подвале. Тебе же и вовсе грех жаловаться — с моей ногой в случае чего не больно разбегаешься.
Прокравшийся в беседку индюк склевывал обильно роняемые Марком хлебные крошки, куры оскорбленно кудахтали невдалеке.
— Сколько, говоришь, получим, если попадемся?
— Ты—с помощью Ефима Семеновича—никак не больше трех лет. А твой покорный слуга—до пятнадцати. На высшую-то меру не потяну. Ты не забывай, что мы не самоубийцы. Если ни на одной заставе не будет растяпы-командира—вернемся. И, ради Бога, поменьше болтай. Молчи, кивай, улыбайся. Голограммы не побились?
— Нет.
— Водка цела?
— Что с ней сделается!
— Ну, давай собираться. Двенадцать километров не шутка. Вскоре они уже неторопливо шагали по горной дороге, грунтовой, но вполне приличной, разве что иногда малость крутоватой. Щадя товарища, Марк замедлял шаг на подъемах, иной раз они присаживались на обочину или, скинув рюкзаки, забирались в колючую чащобу за каштанами и орехами.