— Честное слово, Марк, мы к тебе по-настоящему привязались. Может быть, мы с Бертом сможем тебе приглашение... Марк покачал головой. — Ну, может быть, мы еще приедем...
— Вряд ли, — сказал профессор, — вряд ли, Руфь.
— Сыты по горло прелестями коммунизма?—не удержался Марк.
— Это не настоящий коммунизм,— Берт помедлил,— но спорить уже некогда.
— Костя—мой полномочный представитель в Америке, с ним доспорите. Расскажите ему и про Якова с Владиком, и про Андрея.
— Завтра же, только придем в себя с дороги. И пластинки передадим. Спасибо тебе.
— Не за что. До свидания, Берт. До свидания, Руфь.
Щелчок, щелчок.
Господи, ну отчего эта идиотка все еще тут! Покосившись на оцепенелую Клэр, мисс Хэлен Уоррен склонилась к самому уху Марка.
— Я ценю все, что ты сделал для нас и для меня лично,—раздался ее безумный жаркий шепот,—но как ты еще инфантилен, Марк, как много в тебе чужого, не нашего! Идеологическая ответственность... буржуазный либерал... реакционная феминистка.... что у тебя с ними общего? Но я выведу тебя на верную дорогу, я помогу тебе.
— Я взрослый человек, Хэлен.
— А зачем ты подарки от них берешь?—взвилась она.—Зачем ты поддаешься их лживой, ужасной пропаганде? Зачем ты?..—Тут она прикусила язык, почувствовав нехорошее во взгляде Марка.
—-Повторяю, я хочу тебе помочь.
— Как вы можете мне помочь?
— Ты еще увидишь, еще убедишься. Лично я не сдавала денег на этот кошмарный материалистический коллективный подарок, я денег не печатаю, а зарабатываю их собственным изнурительным трудом, в обстановке классового террора. Но я не против сувениров. Вот приготовила, берегла до последней минуты...—С самого дна виниловой сумки, битком набитой брошюрами и плакатами, самоотверженная американская коммунистка извлекла увесистый сверток в простой оберточной бумаге.
— Это делает один парень из нашей ячейки... художник, но и скульптор тоже... продаем по пять долларов плюс налог, но есть, конечно, скидка... в каждом городе дарила по одному такому...
Марк, не глядя, сунул сверток в сумку, не сумел уклониться от сочного поцелуя, пришедшегося в самые губы. и застыл на месте.
Щелчок.
Сразу за турникетом все одиннадцать человек, мгновенно забыв про своего незадачливого гида, куда-то свернули и исчезли, а пограничнику не было никакого дела до прощания этой пары, но из таможенного зала уже тянулись американцы из группы Зайцевой, и Марку померещился вдалеке ее начальственный голос. Не было времени как следует попрощаться— правда, его никогда не бывает.
— Нельзя было на них так орать, да? Я просто не выдержала, у меня так случается, совсем себя не помню. Что же теперь будет, Марк? Меня сюда не пустят, да? Но как же так, это же несправедливо, несправедливо, несправедливо, прости меня, ради Христа!
— Я сам виноват. Втравил тебя в идиотскую историю. Мог ведь Гордону письмо отдать... или в чемодан спрятать... дурак...
— Неужели мы не увидимся больше? Я не смогу, я умру, если не будет никакой надежды...
— У тебя по крайней мере есть свобода,—сказал Марк.—Не упрекаю тебя—утешаю.
— Не нужна мне эта свобода. И нет ее у меня. Опомнись, милый, раскрой глаза, глупость какая, свобода—это быть рядом с тем, кого любишь, быть с ним и не плакать ночами в подушку... У кого она есть, у кого, любимый?
— Только не плачь, девочка. Жизнь—долгая штука. Кто знает, где и как приведет Бог свидеться. И ступай скорее, ступай. Перед смертью не надышишься.
— Не могу.
— Ступай. Пока мы живы, пока молоды—всегда будет надежда. Ступай, а то на нас уже глазеют. Прощай.
— Скажи мне «до свидания», как всем.—Она улыбнулась сквозь слезы.—Чем я хуже какой-нибудь Люси?
— Я всегда говорю любимым «прощай».
— А я все-таки—до свидания. Никогда не забуду тебя... Не знаю, что случится, но — никогда...
Долгий поцелуй на глазах у бесстрастного пограничника, полудюжины американских старушек да мадам Зайцевой, молчаливо переминающейся поодаль. Рука в руке. Последнее тепло дыхания. Пограничник прячет куда-то зеленый листочек визы.
Щелчок турникета.
Обернулась, постояла, нелепо взмахнула рукой. Ушла, вот и все. Нет, не все — по ту сторону КПП засуетился вернувшийся мистер Грин, пытаясь по-английски втолковать солдату, что обронил в таможенном зале сувенир, значок с профилем Ленина, и хочет «на одну секунду» обратно, попробовать разыскать. Прощай, мистер Грин, иди к своему самолету. Никто тебя обратно не пустит, да и значка твоего давно уже нет, друзья-туристы подобрали. Он украдкой развернул комочек бумаги, полученный от старичка,— это оказалась сторублевая банкнота, видно, остаток выручки за «Поляроид». Спасибо, мистер Грин. Марк быстрым шагом направился к выходу. Горло у него совсем пересохло, сердце дрожало, как загнанный заяц.
Хорошо бы застрелиться теперь.
Хорошо бы застрелиться, а требуется жить, «надо жить», как говаривала Клэр, когда отчаяние одолевало их обоих. Вернуться в гостиницу, вернуться в Москву, отчитаться за поездку, нанять адвоката для Андрея, встретиться с отцом, навестить Владимира Михайловича, собрать передачу в тюрьму, уйти от Светки к чертовой матери или не уйти —- смириться, переломать себя, как доводилось не раз и не два. Притаиться, сжаться, а покуда дать событиям идти своим чередом — не время еще совсем сходить с ума, Марк Евгеньевич.
Да и пистолета, по совести сказать, нет и не предвидится. Глупая Клэр сунула ему сегодня утром свой нательный серебряный крест. Где это меняются крестами—а, Мышкин с Рогожиным. Но обмена не было—сроду Марк не носил креста, поскольку пижонство. Да и веры не имелось — ни с горчичное зерно, ни с маковую росинку. У нее теперь нет креста. Грех. Наверное. Выгоняют же из партии за потерю членского билета. Теперь Марк будет носить. В память, между прочим, о любовнице. Тоже грех, даже вроде считается смертный. Вздор. Никогда не стеснялся, уж эту-то свободу отдавать—и вовсе идиотизм.
Солнечно за окнами аэропорта, безлюдна таможня. В горле комок, руки трясутся. Глупость, глупость. Пять лет тому назад приятельница-практикантка, проводив из Шереметьева ничем не примечательную группу, вдруг разрыдалась прямо в городском автобусе по дороге в Москву, ревела, утираясь детским платком с зайцами и лисичками. «Как подло,— рыдала,— улетели на свободу, и не увидимся больше никогда, а я, Марк, чем я-то их хуже?» Таня ее звали, и в Контору она после института не вернулась, прозябает где-то в учительницах, кажется. Многие, да, многие покидают достославное сие заведение, остаются разве что люди с железными нервами или вовсе без нервов. Верочка, между прочим, пялилась на их прощание. Донесет? Нет, конечно. Некоторое изъявление теплых чувств при расставании с туристами никогда не возбранялось. Это же так по-человечески, настолько в духе гуманизма. Куда отправиться теперь, и почему он до сих пор торчит в углу таможенного зала со своей сумкой через плечо и подношением от Хэлен в руке?
— Эй, Морковка! — раздалось невдалеке.
Он вздрогнул. Кто здесь мог знать его старую школьную кличку? — Морковка! Да обернись ты, наконец! Это был тот самый таможенник Володя.
— Чего такой смурной, елки-моталки? Старых друзей в упор не видишь, да? Подходи, у меня еще минут десять свободных.
— Быстров?—Марк, наконец, признал своего одноклассника.— Позволь... так ты в Питере?..
— Отца перевели. С повышением.—Быстров широко улыбнулся, блеснув добрым десятком золотых коронок.
Марк тоже с напряжением улыбнулся. Вот и знакомый таможенник в Ленинграде, только поздно.
— Жаль, не сразу тебя узнал.
— Да и я тебя не сразу! Ты стоишь, я присматриваюсь, приглядываюсь—кто такой мрачный в углу—-ба, соображаю, да Марик же, Морковка! Вот ты, значит, какой теперь. Он критически оглядел собеседника.— Что ж, одобряю, колеса на тебе самый смак, за версту вижу — итальянские, трезера нормальные, шёртец тоже фирмовый. Что за сверточек? Маленький сувенир, понимаю. Ну, что такой кислый?