— А разошлись ли? — без подозрения, но с равнодушным недоверием перебил я.
— Что ж, молодец, что сомневаешься. Вижу — не дурак ты. Но полную гарантию может только… Политбюро дать… И то — только до очередной партконференции. Я ж тебе могу обещать, что все от меня зависящее я выполню. И не буду хитрить: если я отсюда сейчас выйду один, то завтра ты уже будешь трястись в «Столыпине» курсом на Норильск. А если мы договоримся, то у тебя есть шанс остаться чистым и перед местным утро, и, главное, перед своими подельниками, и всем воровским миром. Я даю тебе слово, что ни в одной официальной бумаге не будет о тебе ни слова сказано и нигде не будет стоять твоей подписи. Ну что, согласен?
Я призадумался. Конечно, этот Рогожкин меня вовсе не напугал. Срать я хотел на его угрозы. Но я понимал, что отказ мой чреват немедленным задержанием, осуждением и Норильском… А сгинуть вот так, ни за понюх табаку, в никелевых рудниках у меня, здорового тридцатилетнего мужика, который привык к вольной жизни, никакого желания не было.
— Слушай, начальник, я, конечно, не дурак и все понимаю, но, может, перестанем ходить вокруг да около. Чего конкретно от меня ты хочешь? Я же медвежатник, а не сыскарь, по мне что «ягодовщина», что другая канитель — все едино… Меня дела московские-кремлевские не касаются… Так что не вижу той баши, которая могла бы тебе пригодиться.
Опер просиял, смекнув, что я начал колоться, вскочил со стула, забегал по кабинету и вдруг, остановившись передо мной, выложил единым махом все, что ему было трудно выговорить с самого начала.
— Ты мне, Медведь, нужен как опытный медвежатник. Мы… Нам может потребоваться втихаря заполучить документы, изобличающие предателей нашей советской родины… Они, гниды мерзкие, таятся и маскируются, соблюдают строгую конспирацию… Это разветвленная сеть шпионов и предателей, снюхавшихся с социал-демократической сволочью и троцкистами…
— Ты, начальник, только мне про предателей родины песен не пой, — грубо перебиваю я опера, поняв наконец, куда тот клонит, — давай ближе к делу.
— Хорошо! — Рогожкин как-то неуверенно помялся, пытаясь сформулировать предложение без политического словоблудия, — В Москве есть правительственный дом. Ты, может, его видал — на Берсеневской набережной, большой, серый такой, напротив Кремля недавно отстроенный. Надо, чтобы ты в этом доме на набережной расколол пару-тройку личных сейфов. Все, что в них найдешь в смысле побрякушек и денег, — твое! Нас интересуют только припрятанные там документы. Все бумаги будешь передавать мне. Больше от тебя ничего не требуется. Но учти: мы тебе только будем наводку давать, и больше никакой помощи не окажем. Все остальное изволь проворачивать сам. А засыплешься по собственной нерадивости, попадешь в руки муровцев — пеняй на себя: мы тебя знать не знаем, отмываться будешь сам…
Он уставился немигающим взглядом в мое лицо.
— Вот и весь мой расклад, Георгий. А теперь решай: остаешься тут и ждешь посадки на литерный до Норильска, или мы выезжаем отсюда вместе в Москву…
Я задумался. Как по жизни, так и по воровскому закону ни один уважающий себя вор не может идти на сотрудничество с властями, иначе ославится по всем зонам и малинам как ссученный и получит перо где-нибудь в глухой подворотне. Но тут был особый случай: объегорить не то что казанское утро, а ответственного работника Лубянки — да какой же вор откажется так поиграться с судьбою. Тем более я твердо знал, что ни на какой подлый сговор против моих друганов-корешей и подельников с энкавэдэшниками я ни за что не пойду. А поводить Чека за нос да еще пошерстить с их помощью совслужащих — это всегда пожалуйста!
— Хорошо! Я согласен! — говорю наконец со вздохом, как бы через силу. — Но только никаких бумаг я подписывать не стану…
— И не надо! — почти радостно перебил меня опер. — Все бумаги буду подписывать я. Что ж, Георгий Иваныч, очень рад, что мы поняли друг друга! Вот увидишь, мы с тобой таких дел наворочаем — ого-го! Мне третью шпалу дадут, да там, глядишь, и сам ты фуражку с синим околышем на темя наденешь! — И Рогожкин приятельски мне подмигнул.
«Далеко пойдет, сучара, ишь как стучит копытом, — подумал я, ехидно глядя на опера. — Тоже мне проводник великих идей. Ну а коли он проводник, то ведь должен быть и инициатор, а может быть, он этот самый инициатор и есть, и тогда, кроме него и какого-нибудь самого верхнего начальства, об этой идее больше никто и не знает. Так что, если дело пойдет не так, — виноватым окажусь не только я, но и Рогожкин. А это мне как раз на руку, потому как Андрей Андреич, чтобы самому голову не потерять, должен меня беречь как зеницу ока».
И словно в подтверждение моих мыслей энкавэдэшник достал из кожаной папки подписанное прокурором Казани постановление об освобождении Георгия Ивановича Медведева за отсутствием состава преступления.
— Это мой самый веский аргумент за то, что я с тобой играю в открытую, — заметил Рогожкин. — Если бы ты заартачился, эту бумажку мне пришлось бы разорвать у тебя на глазах. И тогда обратного хода уже не было бы. А мне, поверь, этого совсем не хотелось.
В Москву ехали в купе мягкого вагона. Рогожкин спрятал свою форму в чемодан и, переодетый в цивильное, держался без всякого апломба, скромно и как-то даже робко. В четырехместном купе мы оказались вдвоем — он, кажется, до отправления сходил к начальнику поезда и в приватном порядке попросил его никого к нам не подсаживать. Мы тронулись, и через полчаса он разложил на столике колбаску сырокопченую, лоснящуюся, со слезой, буженинку, выставил бутылочку коньяка, нарезал дольками лимончик. Я слюну сглотнул, потому как после почти двухнедельного сидения на скудной пайке в КПЗ казанской тюряги от вида таких яств у меня желудок свело, и, не став кочевряжиться, в охотку принял его угощение.
Опер разлил коньячок по стаканам, мы чокнулись, выпили. Но в купе стояла тягостная тишина. Пару раз он пытался меня разговорить, да я отвечал ему коротко, и разговор совсем не клеился. Так, почти не разговаривая, доехали до Нижнего. В Нижнем Новгороде, то есть по-новому уже в Горьком, когда состав тронулся, к нам в купе зашел проводник и, склонившись к уху Рогожкина, стал извиняющимся тоном торопливо ему объяснять, что у одной пассажирки как раз билет в мягкий вагон, а мест свободных уже нет и не могли бы мы немного потесниться.
Я повеселел, думаю: ну, что удумает мой Рогожкин? А тот уже было насупился, видно, пожелав возмутиться столь бесцеремонному отношению, как вдруг из-за плеча проводника выглянуло румяное личико и довольно-таки пышненькая фигурка миловидной брюнетки лет двадцати пяти, и я чуть не расхохотался от наступившей перемены в голосе моего попутчика.
— Конечно, в тесноте да не в обиде, милости прошу к нашему шалашу! — быстро заговорил он, пожирая жадным взглядом выступающие формы дамы, и, строго глянув на проводника, отрезал: — Только больше никого! У нас… — Он на мгновение задумался. — Мы с товарищем обсуждаем ответственное правительственное задание и хотели бы, чтобы нам никто не мешал.
Меня нашей новой соседке Рогожкин представил своим другом и сослуживцем, отчего я чуть скривился. «Ладно, думаю, пусть развлекается, простота! Сам из себя воробьишка, а все метит в петухи». Я уже давно раскусил этого опера: этот только по службе такой напомидоренный ухарь, а по жизни — сопля соплей.
Рогожкин галантно предложил даме:
— Вы, наверное, хотите спать на нижней полке. Это без проблем! Георгий Иванович ляжет наверху… — И он как ни в чем не бывало обратился ко мне: — Правда ведь, Георгий?
Я только молча махнул рукой.
— Вот видите! — затараторил Рогожкин, впиваясь замаслившимися глазами в ее пышную грудь, аппетитно выпиравшую из-под цветастенького платьишка с низким декольте. — Он у нас не шибко разговорчивый, так что вы не обращайте на него внимания. У Георгия Иваныча свои проблемы, семейные. Позвольте представиться: сотрудник Наркомата… мм… иностранных дел Рогожкин Андрей Андреевич…