Маша поставила точку. Бродовских взял из ее руки вставочку, осмотрел на свету перо и, левым боком наклонившись над столом и не перечитывая текста, поставил под ним подпись — выложил из горизонтальных и вертикальных палочек печатную букву «Б» и закрутил под ней причудливую виньетку.
— Ну, иди, пока не раздумал! — воткнув ручку обратно в латунный стакан и распрямившись, проговорил он, и в голосе его прозвучало как бы раскаяние в своей немыслимой щедрости.
Не чуя от счастья ног, вылетела Маша из кабинета. Даже поблагодарить, попрощаться забыла. Впрочем, Бродовских сам виноват, так как его слова о том, что может передумать, Маша приняла на веру и спешила как можно быстрее исчезнуть из райкомовского здания. В приемной она бросилась на шею своей благодетельнице.
— Ой, спасибо вам, не знаю, как по имени-отчеству! Сама буду век благодарить вас и ученикам накажу, чтобы всю жизнь поминали.
Потом схватила под мышку одежду — и за двери.
Покуда Маша находилась в теплом помещении, на дворе еще больше настыло. Мороз так и трещал, так и хватал за нос, щеки, голые запястья. «По такой стуже без теплого укрытия картошку не перевезти, тотчас в камень превратится. Завтра соберу по деревне овчинные тулупы, и Никита один съездит на склад. А сейчас скорее домой, домой. Хорошо бы застать детей в школе, то-то бы обрадовались!»
Никитина вислобрюхая лошадка, как неживая, обросла вся изморозью, под нижней губой висели желтые сосульки, а нарощенные снегом ресницы вокруг тоскливых глаз походили на белые опахала, а сам Никита приплясывал с ноги на ногу и ожесточенно бил себя по бокам толстыми руками в меховых рукавицах.
— Долгонько, Марья Васильевна, продержали тебя там, — опустив руки, ворчливо проговорил он и направился к саням. — Тулуп три раза заносил в избу, чтобы согрелся. Ежели снова настыл — не обессудь.
— Не беда, Никитушка. Сегодня мне своего тепла хватит.
Мальчик вытащил из сена скатанный в комок тулуп и, зайдя Маше за спину, развернул его на вытянутых руках. Маша влезла в широкие длинные овчины, и словно кто по рукам-ногам связал ее: ни присесть, ни поворотиться, ни шагу бодрого шагнуть. Боком упала в розвальни, подтянула за собой запутавшиеся в полах ноги и весело скомандовала:
— Расшевели-ка свою сивку-бурку, Никита! Надо бы детей еще в школе застать.
— Эко чо захотела! — снисходительно буркнул возница. — На дворе уже темнеет, а она ребят мечтает увидеть. Дай бог, к полночи воротиться… В райкоме-то, чай, тебя не покормили?
— Где, где?! — рассмеялась учительница.
— В райкоме, говорю.
— Ну, Никита, это же не чайная.
— Так я и знал, — осудительно произнес мальчик, полез за пазуху, вытащил завернутый в носовой платок ломоть хлеба с разрезанной надвое луковицей и протянул Маше. — Пожуй перед дорогой.
— Да ты что, Никита! — изумилась Маша. — Тебе мамка на обед положила, а ты раздаривать вздумал.
— И вовсе не мамка положила, а тут я разжился. Халтурка подвернулась: бабку на рынок подбросил. Два куска отвалила! Один сам сжевал, другой тебе оставил. У мужиков как ведется? И есть — поровну, и нет — пополам.
— И этот съешь, дружочек. Хорошие правила у «мужиков», но им больше и требуется.
— Хватит турусы на колесах разводить! — построжал Никитин голос. — Не возьмешь хлеб — не повезу. Лошадь даже отвязывать не стану.
— «Уж больно ты грозен, как я погляжу…»
— С вашим полом по-другому и нельзя: анархия будет… Ну как, поедем али померзнем еще?
— Поедем, поедем, — сдалась Маша и взяла протянутый ломоть, который, пока они торговались, будто солью посыпало, схватив изморозью.
Никита отвязал от коновязи понурую лошадь, продернул через колечко на дуге повод и, разобрав вожжи, взошел в розвальни. Садиться не стал, а встал в передке, широко расставив для устойчивости ноги и вытянув перед собой руки с вожжами.
— Ну, милая! — дружески понукнул он коня.
Толчком стронулись примерзшие сани. Запели по дороге полозья. Вспять побежали пушистые провода, деревья, изгороди, придавленные толстым снегом серые дома, в которых то тут, то там зажигались огни.
С головой запрятавшись в лохматый тулуп, жевала Маша вкусный подмерзший хлеб, хрустела горькой луковицей и затаенно прислушивалась к тому, что творилось у нее в душе. А на душе все пело и ликовало, и утверждалась в ней радостная уверенность в себя, в свои силы, а самое главное — во всю общую жизнь. Как прекрасен мир и какие чудесные вокруг люди! И Александр Петрович чудесный, нисколько даже не страшный, а его машинистка — просто добрая фея. Какая-то власть у нее над секретарем райкома. Вон с какой быстротой повернула его, неуступчивого и, видать, крепкого в слове, на Машину сторону, — припомнила Маша и вдруг за всем этим почудилась ей какая-то волнующая тайна. «Ну и что? — тотчас застеснявшись своих мыслей, одернула себя девушка. — Ничего в этом плохого нет. И дай бог им обоим счастья!»
И, чтобы не думать о чужой тайне, она стала думать о своих ненаглядных детях: то-то возрадуются, то-то запрыгают, узнав, какое счастье выпало на их долю. Теперь каждый-каждый день у них будет горячая похлебка и по ломтю мягкого свежего хлеба. Хорошо бы еще сегодня застать их в школе, чтобы спать они легли уже счастливыми.
Покуда ехали по накатанным улицам райцентра, она сдерживала свое нетерпение, но, как только выбрались за околицу, в поле, невмоготу стало плестись шагом, и она обратилась к строгому вознице:
— Никитушка, нельзя ли парку прибавить? Нельзя ли побыстрей? Стегани разок-другой свою лошадку.
— Нельзя, Марья Васильевна, — наставительно ответил возница. — В лошадке от бескормицы еле жизнь теплится. Стегани ее разок — упадет без ног. А лошадку беречь надо. Весной на ней пахать, боронить, сеять. Упадет до весны — бабам, значит, в бороны впрягаться.
Рассудительные Никитины речи пристыдили Машу и заставили надолго замолчать. Дорога втянулась в лес. Здесь по-зимнему рано и ночь пристигла. Но от пышных белых снегов, навешанных на деревьях, было светло и не страшно. Лес густющий — в небе дыра. И в той дыре, прибавляя света, горели крупные колючие звезды.
Жалеючи, Никита лишнего наговорил на свою лошадку. Крепонькая была еще кобылка, справная. Чуть дорога под уклон, сама сбивалась на бег. Но Никита тут же натягивал вожжи и осаживал.
На одном из таких уклонов, не вытерпев канительной езды и поддавшись бесу, выпросталась Маша из тулупа, вскочила на ноги и, перехватив из рук зазевавшегося возницы вожжи, свистнула, гикнула на весь лес:
— Э-ге-ге! Расшевелись, сивка-бурка, вещая каурка! Чтоб из ноздрей дым, а из пасти пламя!
Испуганная лошадь взвилась вскачь. Замотались поперек дороги легкие санки. Не из тучи гром — загремели на нырках полозья, полетела в передок ископыть величиной с копну.
— Эх, несись — земля трясись! — не Маша, а влезший в нее бес кричал и крутил над головой вожжами.
Но давно людям известно: скоро не бывает споро. Высоко подскочив на очередном нырке, сани вдруг сильно накренились на левый бок, правый полоз задрался в воздух, и Маша не устояла на ногах, опрокинулась в сугроб, вспахав его носом чуть не до земли.
Когда выбралась на свет божий и расчистила, разлепила глаза, узнала неподалеку от себя барахтающегося в снегу Никиту. А еще подальше стояла поперек дороги лошадь и с удивлением оглядывала своих седоков — они или не они, отчего вдруг стали толстыми и белыми, как снежные бабы?
— Совсем сдурела девка! — шапкой обивая с полушубка снег, беззлобно ворчал Никита. — Бусорью голова набита. Хуже школьницы ведешь себя. А ведь учительница, замуж давно пора. Сам намеревался, как война закончится, сватов засылать, а теперь вот подумать придется. Грехов не оберешься с такой балованной женой.
— Что?! Сватов?! — переломившись надвое, расхохоталась Маша.
— Чо смеешься-то? — рассердился Никита. — Чо такого смешного сказал? Давай-ка подотри сопли да падай в сани. А то стегану лошадь — останешься одна среди леса куковать.