Однажды на уроке рисования, раньше всех выполнив задание, Боря смастерил из двух вирков и резинки игрушечный трактор, и Маша, недовольная тем, что мальчик никак не отвяжется от своей скромной мечты, когда его ждет в жизни совершенно иное, более высокое призвание, отобрала до конца урока у него игрушку. Теперь, вспомнив об этом, она разрыдалась еще сильнее. Пусть бы он был трактористом, пахал землю, выращивал булками хлеб, только бы жил, жил, жил!
Машу перестало трясти, и она снова услышала радостно оживленный голос:
— Хорошо нашему Бореньке. Счастливый он у нас. На серебряной дудочке теперь играет. И голодать больше не будет. Стыд сказать, грех утаить: радехонька была бы, кабы и этих господь прибрал, — кивнула на печку, с которой свешивались две светлые печальные головки. — Отмучились бы.
Нет, выше всяких сил слушать этот полоумный бред. Маша прянула на ноги, опрометью выскочила за дверь и, не разбирая дороги, побежала прочь. Очнулась уже далеко от кузни, в березовой роще. Пальто нараспашку, голова непокрытая, шаль за спиною бьется, лицо мокрое, а в руках узелок с подарком для Бори. «Как же так, не оставила его? Маленькие бы на печи съели!» И страшно было повернуть обратно, страшно снова войти в голую закопченную избу, слушать сумасшедший бред несчастной матери, но все-таки заставила себя, повернула, добрела до одинокой избы в поле, по самые окна заваленной снегом, но внутрь не пошла, а привязала узелок к дверной ручке — выходить будут, обнаружат, и, всхлипывая изредка, тихо поплелась домой.
Ах, дети — чуткие сердца, сразу утром учуяли: что-то неладно с учительницей. Не колготали, не шумели, разболокаясь. До света за парты расселись.
Как им сказать? В горле застрял комок — не проглотить. Оторвалась от реснички слеза и на всю избу щелкнула по бумаге.
В прихожей громко стукнула дверь, и в ту же секунду в класс ворвался Алеша Попов, ворвался в пальто, в шапке, с комками снега на новых лапоточках, с шальными глазами.
— Ребята, ребята! — кричал он, выбегая на середину класса.
У Маши вовсе сердце оборвалось: что еще случилось?
— Ребята! — кричал ликующе Алеша. — Что я сегодня во сне видел! Ух! Будто иду по нашему полю и впереди на дороге лежит булка хлеба. Да большая-пребольшая, больше нашей школы! Я подкрался к ней на цыпочках и цап-царап в карман!
Маша неожиданно для себя рассмеялась. Из глаз одновременно потоком хлынули слезы.
— Алеша, подойди сюда, — позвала она, а когда испуганный мальчик приблизился, обняла его за плечи и, все еще смеясь сквозь слезы, проговорила:
— Ах, Алеша, милый мой мальчик! Да как же ты такую большую булку, с нашу школу, смог положить в карман?
— Не знаю, — заморгал глазенками, захлюпал носом Алеша.
— Вот тебе и сто рублей на мелкие расходы, — со смешком сказал кто-то в классе.
— Дети мои милые, я должна сообщить вам горькую весть. Осиротели мы с вами. Умер наш добрый дружок, наш братик Боря Стручков…
Дети словно по команде высыпали из-за столов, подбежали к учительнице, и она, раскинув руки, обняла их всех — впрямь осиротевшая одна семья.
«Нет, надо что-то немедленно делать, иначе все перемрут один за другим с голода. Но что, что?»
Маша раздвинула притихших в горе учеников, прошла в прихожую, сняла с вешалки пальто, шаль, оделась на скорую руку и выбежала на улицу.
IV
К кому податься в районе, у кого просить хлеба? — конечно же у того, кто послал ее в забытую начальством и богом деревушку обучать голодных детей, — у комсомольского секретаря Жени.
Ах, как она, комсомольский секретарь, провожала Машу два месяца назад: из-за стола вышла, по-родственному за плечи обняла, напутствуя задушевным словом: «Трудно будет — обращайся прямо ко мне. Не робей и не стесняйся. Поможем. Ты теперь наша».
И вот Маше трудно, ох как трудно, и пришла она за обещанной помощью, но отчего комсомольский секретарь даже головы не поднимает от казенных бумаг, вороненую косую челку не уберет со лба? Не признала, что ли? Недовольна чем? Или не понравилось что-нибудь в Маше? Не понравился горячий румянец на щеках, которому все нипочем — ни голод, ни холод, ни дальняя дорога.
— Что тебе, девушка? — мотнув головой, Женя откинула с глаз власяную завесу.
— Вы меня, наверно, забыли? — переминаясь у порога, робко выдавила из себя Маша.
— Почему же забыла? Я никогда ничего не забываю. Ты — Маша Скворцова, учительница начальной школы в деревне Кокоры. Не правда ли?
— Правда, правда, — радостно подтвердила Маша. — А в Кокоры вы меня направили. И когда провожали, говорили, чтоб за помощью я лично к вам обращалась.
— Положим…
— Три дня назад умер мой лучший ученик Боря Стручков. Умер с голоду. Мне нужно хлеба для детей, иначе и остальные перемрут.
— Ты что, Скворцова, с луны свалилась? Или забыла, что война идет? Что в эти минуты под Сталинградом решается судьба нашей родины — быть ей или не быть, и весь хлеб идет туда, туда? Забыла? Политически незрелая просьба. И ничем я тебе помочь не могу.
Действительно, комсомольский секретарь ничем помочь не могла, так как хлебом в районе распоряжалась не она, распоряжались совсем другие люди, но сказать об этом прямо и что-нибудь посоветовать она не умела: боялась уронить авторитет в глазах рядового комсомольца.
От слов ли ее безнадежных, оттого ли, что со вчерашнего дня крошки во рту не было, обнесло у Маши голову, потемнело в глазах. На какое-то время даже сознавать себя перестала. Очувствовалась в холодных райкомовских сенях. Куда теперь? Неужто возвращаться в школу с пустыми руками? Нет, нет и нет!
Райком комсомола помещался в первом этаже старинного двухэтажного особняка, верх у которого был бревенчатый, а низ каменный. Деревянная крашеная лестница с фигурными балясинами находилась как раз в сенях. Что там, наверху? Еще при первом посещении этого дома Маша углядела на его фасаде две вывески: райком партии и райком комсомола. Значит, на втором этаже мог быть райком партии.
«Не уйду отсюда, покуда не вырву хоть немного хлеба!» — не сказала — поклялась Маша и шагнула на ступеньку, и тотчас ее обуял малодушный страх, будто не обыкновенные смертные наверху сидели, а вершили судьбами людей бессмертные небожители. Перед лестницей ее парализовал такой жуткий страх, что ради себя она бы его, наверно, ни в жизнь не одолела, а вот ради детей все-таки одолела.
Взобралась по крутой лестнице Маша на небеса. Огляделась. На площадку выходило несколько дверей. Она толкнулась в ту, на которой висела табличка с надписью «Приемная».
Тут было жарко, от обшитой железом голландки тянуло настоящим зноем, широкие окна сияли прозрачно и сухо, и через них был виден весь мир: заиндевевшие деревья в палисаднике, толстые пушистые провода, коновязь на противоположной стороне улицы и привязанная к ней длинношерстная лошадка, на которой Никита привез Машу в райцентр. Сам Никита находился тут же, у коновязи. Под ноги лошади он бросил из саней охапку сена и отвязал уздечку от дуги, чтобы она могла дотянуться мордой до корма. Дальше за коновязью, за порядком низеньких под толстыми белыми крышами домиков виднелась железнодорожная станция и тяжело дышал на путях одинокий черный и замасленный паровоз, выпуская вверх и по сторонам султаны седого пара.
В приемной боком к одному из окон стоял невысокий с подпиленными ножками сквозной столик, и перед ним за лакированной машинкой сидела молодая белокурая женщина в белоснежной шелковой кофточке с крупными мужскими запонками на рукавах, в черной узкой юбке, в красивых туфлях на высоком каблуке, а ее белые фетровые валеночки грелись за печкой. «Из эвакуированных, наверно», — почему-то подумала Маша.
— Вы к кому? — поворотившись, с приветливой улыбкой спросила машинистка, и Маша, пораженная этой приветливостью, приободрилась слегка и не заставила долго дожидаться ответа:
— К товарищу Бродовских.
Она где-то слышала, что именно так называли самого главного человека в районе.